Найти тему

Вниз-вверх

Когда Маша уехала, он долгое время думал, что ему остались лишь одни интерьеры. Она никогда не обращала на них внимания, и, может быть, это и было причиной их разрыва. Маша чувствовала, что все остальное он считает игрой, и злилась. А он ничего не мог с собою поделать.

Теперь Незванный понял, что интерьеры всего лишь странность жизни, обстоятельства места, но радость... Когда он зимним вечером вдруг осознал это и, поспешно надев пальто, вышел на улицу, шел снег. Он спустился в метро и заговорил с женщиной, стоящей в ожидании поезда. Он слышал, как в разговоре с подругой на автобусной остановке она назвала район ВДНХ, и спросил, как проехать на ВДНХ, но сел в другой вагон, потом обогнал ее, оглянувшись на переходе. И в третий раз, уже на эскалаторе, сказал, что все это очень странно, и предложил зайти вместе в какое-нибудь кафе. Она покачала головой, и про себя он отметил, что в ней есть что-то от фламинго. Он предложил встретиться завтра, на этом же месте в шесть вечера, и она согласилась.

Тогда Незванный вернулся домой, сел в кресло, а потом встал и сварил себе черный кофе.

После того как Маша бросила мужа, ей пришлось очень много разговаривать. Она не хотела, чтобы говорило то, что ее окружало (ведь от этого она и бежала), и заводила все новые и новые знакомства. Общение с курортной публикой научило ее выставлять вперед слова, выражающие прежде всего собственное мнение. Гак можно ныло чувствовать себя независимо.

Но постепенно она начала догадываться, что, может быть, поэтому с ней ничего и не происходит. «С женщиной всегда что- нибудь да происходит,— смеялась, угадывая ее беспокойств соседка по комнате.— Расстегнется пуговица на блузке, выбьется прядь, наконец, может и соринка в глаз залететь». Они смеялись.

На пляже Маша лежала лицом вниз. Мужчины обычно знакомились с ней в очереди за квасом. Пожилой полковник, води проводчик, теннисист в майке с изображением самолета. Но после первых же фраз она вздыхала про себя: «Не мой». Огля­дывалась с тоской, но все же соглашалась пойти на танцы или поехать в Ялту. Но из этого ничего не вытекало. «Почему я ни с того ни с сего должна их целовать, ведь это же не мои». Так прошел отпуск. По дороге в Москву, глядя часами, как подымается и опускается провод за окном, на перевернутую в капле дождя станцию, на пыль, она думала, что, наверное, вела себя с мужчинами неправильно.

Маша вернулась в Москву и жила в основном у подруги, собираясь весной уволиться с работы, уволиться и переехать к тетке в Ленинград.

Дня через три после того случая Незванный снова спустился в метро. Познакомился, назначил свидание и снова не пришел.

Он понимал, что это в общем-то довольно глупо и в его возрасте имело смысл делать один раз, но через неделю яркое солнце ослепило его на улице и что-то снова толкнуло к полутемному входу. У него и в мыслях не было, что он может встретить Машу. Конечно, такая возможность от бога существовала, но в книге он прочел, что бог умер, а значит, умерла и возможность.

На выходе из метро Незванный купил свежую газету и развер­нул ее здесь же, у киоска. Он все еще видел перед собой женщину, которой только что назначил свидание, ее испуг, непонимание и неожиданное согласие, словно она вдруг заметила отблеск того, другого Незванного, сидящего вечером в кресле (так думал он, глядя поверх страницы).

Но налетел злорадный порыв ветра, вырвал газету, и она полетела через разреженную толпу к стоящему на углу, инвалиду. Тот стоял на одной ноге, придерживая костыли крест- накрест, и смотрел.

Когда бумага налетела на его лицо и, празднично шурша, стала его как бы обертывать, инвалид закричал: «Какое вы имеете право!» Потом начал бить газету костылями. Незванный добежал до угла и стал извиняться, помогая инвалиду. Они решили пойти выпить вместе пива.

В пивной Незванный сказал инвалиду, что его бросила жена. Но он рассказывал одно, а видел совсем другое. Он говорил, что она заставляла его заклеивать окна и мыть посуду, а сам вспоминал, как однажды, когда он сидел и смотрел на гитару, она случайно обрызгала его водой, которой поливала цветы, и целовала его мокрое лицо, и смеялась. Он жаловался, что она обожает кино и не читает книжек, а слышал упругое чиканье ножниц, волшебное прикосновение пальцев, когда она причесывала его или стригла, прижимаясь к нему скользкой блузкой, под которой дышало ее тело. Он ругал ее неразборчивость и не­развитость вкуса, но видел, как она кружилась в плиссированной юбке на дне рождения у двоюродной сестры. Все перестали танцевать и смотрели только на нее. У Маши закружилась голова, она упала и долго, смеясь, лежала на диване. Потом, в такси, пока шофер вызывал по рации таксопарк и внушал напарнику, чтобы его обязательно подождали, она незаметно примеряла фуражку шофера (Незванный не видел) и вдруг выкинула ее в окно; из-за этого были неприятности.

Инвалид молча прихлебывал пиво. Потом выковырял из во­блы пузырь и начал плавить его на спичке.

Незванный что-то еще говорил про сережки по тридцать копе­ек, которые она покупала в табачных киосках. И вдруг он стал так сам себе противен, что схватил инвалида за пальцы и начал дергать, жадно прося:

— Ударь меня. Ну ударь меня. Ударь меня.

— Ты сам себя ударил,— сказал инвалид. Он разложил ко­стыли, прислоненные к стойке, и пошел к двери, переставляя новые желтые палки костылей, тяжело перепрыгивая через собственную тень.

Незванный долго еще смотрел ему вслед сквозь призму опу­стевшей кружки, пока кто-то не тронул его за плечо:

— Эй, ты чего?

Он вышел на улицу, закрыл глаза и увидел, как Маша случайно задевает за чайное блюдце, блюдце разбивается, и она плачет, как ребенок. И увидел себя, часами сидящего в кресле после работы, невозмутимо разглядывающего альбомы по искусству.

Маша родилась в деревне Поречье, недалеко от города Каля­зина, что стоит на реке Волге. Через Поречье тоже течет река, которая называется Нерль. В детстве Маша пила воду прямо из Нерли, ложась на мостки животом и опуская голову. В школе она училась хорошо, и ее отпускали в город смотреть на затопленную церковь, после чего она крутила с городскими девочками прыгалки, растягивая их поперек улицы.

Вечерами Маша любила сидеть у огня. Приходил дачник Степан Ильич, спрашивал: печку топят, чтобы было тепло, да, Маша? Но она обычно не отвечала, только таращила огромные глаза, подбирая под себя угловатые в коленках, длинные ноги. Зачем спрашивать, ведь ясно и так. Это для него, для Степана Ильича, топят печку, чтобы было тепло, а для нее бросают поленья в огонь просто потому, что это так.

Она думала, что все есть так, как есть, и ей всегда становилось скучно, когда задавали вопрос «почему».

Однажды, классе в пятом, один бойкий мальчик (он приехал на каникулы, и у него был настоящий танкистский шлем) предложил ей слазить на колхозный чердак. Переставляя сандалии с перекладины на перекладину, она уже боялась, что спускаться будет куда как труднее, но все-таки желание посмотреть, что там, наверху, пересиливало. На чердаке бойкий мал чик напал на нее, сжав ей шею захватом, и повалил. Он больно держал за косы, но вдруг отпустил, стал нашептывать что-то ласковое и расширяющее. Она почувствовала, будто ее опускаю в горячую ванну и внутри у нее начинается пронзительны огонь. Она лежала неподвижно, как рыба. В зрачок цедила тоненькая нитка света. Маша брыкнула, как-то выхватилась, разбила мальчишке коленкой лицо и поползла в темноте дальше плача и натыкаясь ртом на солому.

Она никогда не признавалась себе, что тот дрянной мальчишка приоткрыл в ней нечто сродни чувству чудесного, о котором рассказывают в сказках.

И потом, уже в Москве, проникая во взрослую жизнь, Маша пыталась разделить то хищное, временами обманчиво ласковое, часто грубое, что видела теперь в каждом мужчине, и то чувство чудесного, которое несли с собой эти мужчины, несли, не замечая его, не оглядываясь. Она хотела, разделив, утопить, спрятать это хищное, как спрятано лезвие в перламутровой ручке ножа, и тогда его можно легко и приятно трогать, можно играть.

Был скульптор (он звонил потом целый год), и был милиционер. Но и у того, и у другого душа и тело существовали отдельно. Маша была вся одно. Они хотели ее тела, а она не понимала, почему так. Ей было их не то чтобы жалко, а жаль. Она думала: не все ли равно, кто тебе купит мороженое, и позволяла приглашать себя в кино. Но знала, что кто-то настоящий давно уже ищет ее, была уверена, что так она тоже помогает ему искать себя. И вглядывалась в жестокие лица мужчин, в электриче­ские лица юношей на улицах и в кинотеатрах, в автобусах и в трамваях и не боялась отвечать на вопросы.

— Хотите пепси, Маша?

— А откуда вы знаете, что я Маша?

— Мне сказали.

— Кто вам сказал?

— Вон та женщина в синих чулках.

— Но я ее совсем не знаю.

— А она вас знает и сказала мне, что вас зовут Маша.

— Странно.

— Ничего не попишешь.

— А вы кто?

— Моя фамилия Незванный.

— Вы артист?

— Нет, но сегодня я очень устал.

— Устали?

— Да. Я копал землю.

— Странно.

— Да, знаю, но дело не в этом. Иногда хочется покопать

землю.

— Я что-то совсем не хочу газированной воды.

Он рассмеялся:

— Да что вы так испугались? Я куплю вам пепси и уйду. Не думайте, мне от вас ничего не надо. Вы меня больше никогда не увидите. Верите? Просто я шел по улице и подумал, если эту девушку зовут Маша, то куплю ей пепси, вот и все.

— Вы же говорили, Незванный, что вам сказала та в синих чулках. Как же вам верить?

Он растерялся:

— Никак...

Она чуть помедлила и добавила:

— А меня зовут совсем не Маша.

— Не Маша?

— Да, не Маша, и все. Вы не угадали, Незванный. Прощайте, купите себе лучше пива.

Маша повернулась и пошла. Но ей вдруг стало ужасно интересно: он такой высокий и загорелый, ему идет рубашка в клетку, и волосы приятные. Как жаль, что она уходит в дальше и дальше. А у него такая артистическая Зачем он так сразу? Спросил бы, сколько времени или проехать туда-то, как они все это делают. О, как жарко! Как хочется пить! А ведь он, наверное, очень хороший.

— Я, действительно, очень хороший.

Маша вздрогнула. «Пунцовая вся, как слива». Незванный шел рядом, облизывая пломбир.

— Извините,— сказал он.— Вы не скажете, сколько времени? «Еще три шага, и все».

— Сейчас пять минут второго.

Он хотел еще что-то спросить, но она перебила: — Меня на самом деле зовут Маша. Только не приглашайте меня, пожалуйста, пить вино, и в кино сейчас не надо.

Незванный рассмеялся:

— Пойдемте тогда в пушкинский?

— Парк?

— Нет, музей.

— А, там книги?

— Нет, картины.

— Картины?

— удивилась Маша.— Ну хорошо, пойдемте. Только купите мне все-таки пепси.

В своей комнате Незванный был совсем не такой, как на улице, и даже немножко не такой, как в этом музее, где больше всего ее поразили не картины и не его объяснения, а то, что он непременно хотел дождаться конца сеанса и посмотреть лицо какого-то кардинала при выключенном электрическом свете. А сейчас Незванный сидел и молчал, как будто ее не было в комнате. На мгновение Маше показалось, что он сидит как слепой. И она начала торопливо рассказывать, как заняла первое место на лыжных соревнованиях в десятом классе. В тот первый вечер он был очень сдержан, но в его сдержанности она почувствовала силу желания.

Потом Незванный часто приходил к ней в парикмахерскую. Она работала у окна и узнавала его по ботинкам, когда он, перед тем как войти, останавливался. Один раз он присел на корточки, опустил голову и заглянул, улыбаясь, как я аквариум. Но он. вопросила его больше так не делать.

У него были мягкие, пышные волосы, как будто газированные. Они не были похожи на шапку, но хорошо ложились, и стричь их было приятно. И голову он поворачивал так было очень удобно. Незванный заказывал самую дорогую стрижку, потому что она была самая долгая. Маша смеялась и отказывалась. Тогда он говорил: «Сделайте, как в прошлый только чуть короче». В парикмахерской он разговаривал с нею на «вы» и был совсем не такой, как в комнате. Он рассказывал что-нибудь смешное или молчал, слушая, как позванивают руках у Маши ножницы. Маша не понимала, почему он к ней в парикмахерскую и больше не приглашает домой в кино, но ей так тоже нравилось.

Это продолжалось почти месяц, пока мастер Спиридонов, жирный, который везде кричал, что у него диплом третьей степени с московского конкурса шестьдесят четвертого (говорили, он приобрел его за две тысячи), не сказал ей в лицо: «Машуня, а ведь он тебя покупает». Она ударила Спиридонова наотмашь и разлила одеколон. На следующий день ее уволили. Когда пришел Незванный, его коротко уведомили, что здесь больше не работает, а где — неизвестно. Он обошел почти десятка парикмахерских, прежде чем нашел Машу. Она стояла неподвижно, как в булочной, и мыла голову женщине, похоже на бобра, которая все время щелкала сумочкой под простыней Маша, не здороваясь, попросила Незванного уйти и больше с ней не встречаться. Он спросил, в чем дело. Она ничего не сказала и снова намылила голову женщине. Тогда Незванный сделал Маше предложение. Руки ее задрожали, а женщина с намыленной головой сказала: «Ответьте ему, не стесняйтесь, мне не холодно»,— и перестала щелкать сумочкой.

Они прожили ровно два года, ни больше ни меньше.

Теперь Маша лежала на спине и смотрела в стену (эти несколько месяцев после развода пролетели очень быстро). А Незванный стоял на выходе из пивной совсем в другом районе, у Киевского вокзала.

Я пролетал в этот час низко над городом и видел. Только я мог видеть их, и его, и ее одновременно.

В комнате подруги, где лежала на диване Маша, было сильно накурено. Вещи, в основном пустые коробки из-под импортной обуви, в беспорядке были разбросаны где попало, даже спички, целые, с нерасчирканными головками, не были убраны с пола. Маша лежала и думала: если ничего не трогать, то все, навер­ное, рано или поздно разрушится само, и тогда начнется то новое, ради чего еще стоит жить. Но вдруг она поняла, какая это страшная неправда, хитрая неправда, которая хочет пре­вратить ее в ее бывшего мужа, чтобы что-то доказать нарочно. Она заплакала, и слезы заставили ее рывком сесть на постели. Она размазывала их, радуясь, что они горячие, улыбалась, что- то шептала. И, продолжая плакать, вымыла пол. «В доме нет ни на зуб. Ленка после работы не успевает»,— подумала Маша и собралась в магазин. Когда она надевала пальто, из кармана выпала записная книжка. Маша записывала туда телефоны мужчин, с которыми знакомилась последнее время. Зачем записывала— она не знала сама. Просто Ленка посоветовала, мало ли что. Но мужчины, хоть и разные, были по-прежнему не ­все, слишком откровенные и с тем же одиночеством в глазах как и у ее бывшего мужа, только прикрываемым деньгами и болтов ней. Да, конечно, они развлекали, водили в кино, в рестораны четверо из них могут похвастать, что наслаждались ее телом (что делать, иначе нет смысла играть в игру). По вдруг оно поняла: это все забытье, а не время, это радость, как кино, как вино, а интерьеры, они приближаются, пусть хотя бы и в перерывах. И, чтобы было не так, а по-другому — Маша теперь знала как,— она открыла дверь, бросила книжку в белую блестящую раковину и нажала рычаг. Маша вышла на улицу, зная что сейчас встретит мужчину и тогда... Не важно, кто он будет, этот мужчина, она даже не спросит его имени, потому что знает теперь, что для нее самое главное.

Я летел над городом и не двигался. Я замер, сложив за спиной крылья крест-накрест, и в то же время несся подобно болиду. В перистых облаках я слышал, что говорил мне Голос но ждал, скользил и снижался, все еще надеялся, что это будет он, Незванный. Но он стоял по-прежнему, застыв в двух шагах от пивной, глаза его были бессмысленны, и в них двоилось отражение светофора. Голос говорил: «Оставь Незванного. Вре­мя остановилось для него. Время для него теперь пачка перета­сованных фотографий. Его судьба такая. В этом нет ничего плохого. Ведь нет ни хорошего, ни плохого. Но даже и это ровным счетом ничего не значит. Не надо пытаться узнать, что с ним будет дальше». Голос усмехался: «Ты можешь лететь над городом и не двигаться, но посмотри, как она быстро идет в магазин». А я все еще медлил. Я видел, что еще чуть-чуть, и это будет колбасник, а он ничем не лучше тех, кто был у нее раньше, он даже хуже, хуже того Спиридонова, и дело даже не в том, как купил он свои «Жигули», и даже не в том, что у него потные руки, а в том, что он сам колбаса, с головы до ног и в душе. А Голос говорил: «Нет ни хорошего, ни плохого, и возвышенного больше нет. Оно осталось там, в девятнадцатом веке, а может, и раньше, до того кощунственного акта, когда Тревитик изобрел паровоз. Что тебе до Незванного, до его плато­нических развлечений, до его внутренней чистоты, до его альбо­мов по искусству, до его тонких блестящих слез над сороковой симфонией Моцарта? Его коллекция — ничто перед той пирами­дой несовершенных фотографий, в которых осталась его жизнь. Теперь ему дан последний, самый дорогой альбом, который он может перелистывать вечно, не сходя с того самого места. Его самая сокровенная мечта — пусть жизнь обернется произведением искусства — осуществилась. Он хотел «лизать сахарную голову» и так любить свою жизнь. Теперь он ее любит. И только через кольцо, только через кольцо возвратится Незванный. И это уже другое, не надо пытаться сейчас, не надо пытаться... Но осталась ведь еще и Маша. Смотри, она уже пробивает чек».

Маша уже подавала колбаснику чек и улыбалась, и рядом никого не было, и кассирша кричала: «Закрыт магазин! Кассу сняла, сняла, не рвитесь, бестолковые какие, а?» Я все же прорвался и бросился сразу к Маше. Она уже взяла колбасу и собиралась что-то сказать колбаснику. Но я заговорил быстро, сбиваясь: «Девушка, ради бога, умоляю вас, на два слова. Я должен сказать вам одну вещь, от этого зависит ваша жизнь. Я не шучу. Прошу вас, скорее, скорее». Уже подбегала боком мухортная кассирша и кричала: «Не вздумай давать такому без чека! Ишь, бандит, закусить ему нечем».

Мы вышли на улицу, я держал Машу под руку. Я знал, что по правилам игры не должен был вмешиваться в эту личную жизнь, потому что, безусловно, что-то терял. (И, может быть, трудно мне будет потом оторваться и, может быть, невозможно лететь.) Дар предвидения оставлял меня, я уже не знал, что произойдет через минуту, и в первый раз ощутил тяжесть времени, которое целиком сливается только в настоящее и обыденное, не оставляя иллюзий, а лишь обледенелые ступеньки и судьбу человека, которому взялся помочь. Я судорожно оглядывался, я вспоминал: в замысле был шестнадцатилетний парнишка, который до сих пор не знал еще женщин и оттого бравировал, окликая их с хрипотцой, когда с товарищами и с пятерками в дневнике возвращался из школы; а дома, поставив пластинку Бони и жадно разглядывая лордоз Аббы в новом журнале, которые принес ему товарищ... Сейчас этот парнишка должен был медленно брести из театра и понемногу взрослеть, глядя под ноги в снег, желтый, игрушечный от фонарей, а потом он должен был остановиться совсем как Незванный и завороженно смотреть, как несутся машины по Ленинградскому проспекту и скачет воздушный шарик между ними, на проезжей части, и остается целым и невредимым. Они не могут, не могут его раздавить, и в это время его трогает за руку Маша. Но напрасно я озирался. Здесь и сейчас его нет.

Маша с любопытством вглядывалась в лицо молодого человека. Оно было и таким, и каким хотите. Но чутьем Маша угадывала, что человек этот добр. (О, как я добр!) Но почему он так мечется, как будто ищет кого-то, ведь он хотел что-то сказать ей. Как внезапно он появился. Но не все ли равно — тот или этот. Этот сам виноват, какое ей дело, кто он и как его имя, только не отпустить и отомстить им всем сразу, избавившись от всех и оставив себе лишь ребенка. Только не отпустить, так загадала: первый встреч­ный. «И вот он только посмотрит в глаза мне, я упаду в обморок».

Я старался ее не разглядывать. Кому, как не мне, знать, что Маша чертовски красива. Это почти незаметное вздрагивание губы, эта мягкость в овале в сочетании с заостренной страстно­стью лицевых линий, этот рот, миндальная кожа руки и щеки, это покачивание бедер, которое будит желание, эти вульгарные и бесконечно поэтические повороты, этот смех, выдающий глубокую чувственность, с тонкими наглыми нотками, которые впитываются, и колют, и дразнят, это ее невинное убегание в повадках (догони, поймай), это тело, цитадель одежды, обещание и украдка, ловко упрятанная роскошь наслаждения, и, наконец, эти глаза, в которые нельзя смотреть, чтобы не погибнуть, чтобы в них не остаться, потому что в них Нерль и Поречье, травы, которые она собирала вместо цветов, дедушкины пчелы, горелки, поленница и заноза, висящий полдень, тень бабочки^ мягкая пыль, дым из трубы и снег, который режет глаза, и еще яблоко, которое хрустит, потому что это так. Потому что в этих глазах душа, которая остается чистой, несмотря ни на что.

Я хотел разбежаться и взлететь, пока не поздно, взмыть, рассекая низкое светящееся небо — блики прожекторных ламп, плавящих лед на стадионе - Динамо». Но, черт возьми, я взглянул ей в глаза и понял, что люблю ее и останусь здесь, несмотря на неискренность и абсурдность ее затеи (она уже падает, притворщица, в обморок, она плохая актриса и именно поэтом настоящая и живая). Несмотря на то, что она всего лип парикмахерша, несмотря на ее неразборчивость в искусствах, потому что существует природный вкус, потому что существую! женщина и мужчина, анима и анимус, река и огонь, и бессмер­тие, которого они добиваются ночью в постели. Да здравствует мать моего будущего ребенка!

Мы сидели и пили какао: Маша, Андрюшка и я. Мы говорили о том. рано или не рано Андрюшке учить английский язык (через месяц ему всего лишь четыре). Маша добавила в какао яичный желток, а я рассмеялся.

— Ты же сам говорил, чтобы блестело.— обиделась Маша.

— Я говорил?

— Ты.

— Я говорил, что добавляют в кофе, как у Стейнбека.

— Ну и ладно.

— Да не расстраивайся ты, Машенька. Так тоже хорошо.

— Пап, а как по-по-по-английски лампочка?

— Лэмп. Маш, ну не обижайся.

— Пап, а как по-английски газ?

— Гэз. Маш. слышишь?

— Слышу.

— Что мне для тебя сделать? Хочешь, помою вчерашние кастрюли?

— Повесь лучше чешские полки. Ты обещаешь уже месяц.

— М-мм.

— Пап, а как по-английски полки?

— Шелфс. Отстань, Андрюшик, иди поиграй. Полки, Маш? Что, долбить сейчас? Андрюшику спать через полчаса. Эта сумасшедшая снизу по батарее забарабанит. И вдобавок я сегодня уже починил водопроводный кран.

— Правда?

— Честное слово.

Маша пристально смотрит на меня. Я улыбаюсь. — Какао вкусное? — спрашивает она, стараясь придать голосу строгость.

— Да,— отвечаю я в тон ей.

— Тогда поцелуй меня.

Пауза.

— Пап, пусти, ну пусти ее. Я тоже хочу целоваться.

— Ну п-п-пуст-ти,— она вырывается,— а то он заплачет.

У тебя еще ночь впереди, дурачок.

© Елисей Грачев.