Выстрелы прогромыхали в среду, по полуночи, после вторых петухов, а в пятницу у Путримасов запахло свежатинкой.
Наконец объявился запропастившийся куда-то Черная Культя, а с ним и его сын Повилас. Алмоне в окне увидела, как председатель сельсовета, точа в руке немецкий штык, оставшийся после первой мировой войны, направляется в хлев, как вслед за отцом лениво семенит старший сын с подвязанной на груди рукой. Рядом с ним Тереселе с тазом, а следом за ними сама Юзе Путримене и оба младшеньких, брат и сестра. Еще подростки. Словом, все семейство против одного маленького кабанчика, хотя Повилас со своей простреленной рукой годился только в зеваки.
Собака тревожно лаяла подле конуры, облизываясь в предвкушении будущего пира и уж совсем ошалела, когда услышала визг несчастного поросенка. Этого кое-как обложили соломой и принялись смолить, супротив всех писаных и неписаных крестьянских правил в такое время года. Перед праздником Всех Святых, перед Рождеством или Пасхой — пожалуйста. Так было исстари заведено, того требовала традиция. То тут, то там раздавался визг обреченных на заклание свиней. В конце концов, и важнейшие семейные события — свадьбы, крестины и поминки не обходились без убоины. А Путримасы забили свою еще и не выросшую животину. Куда ей до настоящего бекона!.. Спешили, словно хотели как можно скорей отпраздновать разгром отряда лесовиков.
Когда Юзе Путримене, разгорячившаяся у плиты, сбившаяся за день с ног, вечером вытащила из печи зарумянившуюся домашнюю колбасу, а детишки полакомились поджаренными мозжечками, разложенными на листе газеты, Тереселе было приказано позвать Алмоне, “эту городскую ветрогонку. Хотя она сама и не пекла, и не жарила, и не варила, а только наблюдала издали, глотая слюнки”.
Путримене решила позвать жилицу не по доброте душевной, а потому, что испокон веков отцы и деды считали такую трапезу своеобразным праздником. За столом, бывало, усаживались все домочадцы без исключения.
Так Путримене поступила и на сей раз — за столом вся семья. Алмоне с ребеночком втиснулась между Тереселе и Повилюкасом. На против с обоими поскребышами примостился Черная Культя. Края же стола остались пустыми (чтоб легче было пройти), так что у крикуньи и привереды, главной распорядительницы, места было хоть отбавляй.
Во рту таяла домашняя колбаса, легкие. С ложки капала густая юшка. Застольщики запивали еду холодным пивом (до чего же хороши погреба бывшего помещика фон Дизе!) и неспешно вели разговоры о еде, которая щекочет обоняние и которую размалывали зубы.
Казалось, никому никакого дела нет до того, что уже далеко за полночь, что уже пропели вторые петухи, что неподалеку от деревни прогремели выстрелы. Они доносились оттуда, где был окружен и уничтожен отряд лесовиков, так и не успевший выполнить задание, ворваться в поместье и расправиться с сельсоветской властью.
Алмоне ела, не скупясь на похвалы хозяйке, поглядывала то на Черную Культю, то на перевязанную руку Повиласа и думала о том, что все могло сложиться иначе. Ведь могли бы они сегодня не уминать свежатинку, а оплакивать погибших... Но бог миловал... Теперь другие оплакивают своих близких. Тайком, боясь открыто скорбеть, не дожидаясь ни от кого утешения... Слезы проклятых и отверженных!.. А ведь требовалась малость, чтобы ими, теми слезами, обливались вот эти — избранники судьбы!.. И так из года в год. Одни плачут, другие смеются. Не народ, а паяц, залитый кровью. Паяц, исполняющий танец смерти...
Алмоне встала, не кончив есть. Кусок легкого так и остался в миске. Лицо Клотильды пылало от нахлынувшей злобы. Надо было тотчас взять ползающего по дивану ребенка и уйти, чтобы не выдать себя, не погубить. Уйти! Немедленно! Из этой комнаты, от которой разит смрадом преступления, из комнаты, в которой чмокают жадными губами, от этих людей, которые, казалось, никогда так вкусно не ели и так весело не смеялись, как сейчас...
Она пыталась совладать с собой, унять дрожь, но в конце концов все-таки губы у нее разжались и с них слетели слова. Нет, нет, она ничего подобного не собиралась сказать и все же сказала. Что-то про вкусную колбасу, про юшку, которую она, Клотильда, давно не пробовала, и про те выстрелы после вторых петухов. Она бы их, наверно, не услышала, если бы не бессонница... Все это у нее вырвалось вдруг, внезапно, как порой у Юзе Путримене, когда та без одержимого несет околесицу.
Алмоне хотела тут же подняться из-за стола, но взгляд Черной Культи словно сковал ее. Путримас глянул на нее, криво усмехнулся. То была улыбка всезнайки...
— Ишь ты, даже сюда доносились эти выстрелы, — прочавкал он полным ртом, как бы удивляясь.
— Да мы тут маленько с бандитами побеседовали, сестрица, — сказал Повилас, здоровой рукой поддев кусок домашней колбасы. — На понятном им языке... Они хотели нас укокошить, да сами наступили костлявой на хвост.
Черная Культя кивал, качаясь всем телом, изредка наваливаясь на стол — он был во всем согласен с сыном. Жирные пальцы Путримаса шевелились над глиняной миской, словно он старался развязать какой-то невидимый узел. Лоснился жирный, тщательно выбритый подбородок. На щеках и на лбу выступили капельки пота. Да это и неудивительно, в избе было жарко, как в бане, — от этой жарки-варки, от сытого дыхания. Черная Культя взъерошил усы, глаза у него подозрительно блестели. Хозяин смотрел на Алмоне не то с жалостью, не то со злорадством.
— Навалились мы на лесовиков, как на этого кабанчика, чтоб их ветром сдуло. Вряд ли кому-нибудь из них удалось ноги унести.
— Прикончили их?! — прошипела Алмоне, на миг потеряв бдительность.
— Прикончили, — глаза Черной Культи неожиданно потускнели. Он перевел взгляд с жилицы на свою миску. — Может, не всех ухлопали, может, не самых главных, которых надо было бы в первую очередь, но и те, кого уложили, — не пешки, чтоб их ветром сдуло...
— А потом, сестрица, мы выкурили оставшихся из землянки, — начал было Повилас, но тут же осекся. Отец предупредительно толкнул его под столом ногой.
***
Вот и деревенская околица. Именно отсюда Алмоне должна свернуть на заросший проселок, как сказано в записке. Лучше всего идти напрямик, перемахнув через канаву, за которой и начинается этот проселок, потому что в том месте делает крюк и сам большак, как бы разделяющий на две равные половины усадьбы и ныряющий в Лауксодис.
Под ногами трещит смерзшаяся грязь. Тонкая ледяная корка, которой затянуло лужи, сверкает в лунном свете и тут же блекнет, погашенная тенью. Навстречу движется другая такого же размера тень, растянувшаяся почти по всему полю. Та, другая тень, движется по обочине заросшего проселка. Но они не разминутся, хотя одна тень и сворачивает в сторону. Дело в том, что путь ей преградила огромная лужа, куда стекается вода из выбитой колесами колеи. Колея не одна, их несметное множество. Лужи, грязь, только гляди, куда ставить ногу. Хорошо еще морозец. Ну и выбрали же время для встречи, словно все предыдущие семь месяцев с неба камни сыпались...