Олзобой, остановившись в двери, стал нарочито громко зевать, потягиваться. Бабушка называла это ломаньем и сразу начала его поучать:
— Не подпирай дверной косяк, не упадет. Умойся скоренько и садись чаевничать. Вон и лепешки твои остыли и молоко. Мужчине не след долго стоять на одном месте. Кому куда надо, все уже давно уехали.
Олзобою очень нравилось, когда его называли мужчиной: он сразу переставал баловаться и принимал важный вид. Несколько смущало его то, что он пока еще, пожалуй, не имел права называться настоящим мужчиной: не успел выпустить кровь из мышиного носа.
Ну да это не беда. Недаром он несколько дней подряд мастерил лук из сырой упругой ветки лиственницы, вырезал отцовым ножом стрелы и делал к ним наконечники из смешанной с дегтем земли. Теперь наконечники высохли и закаменели — кого хочешь, убьют.
Олзобою непонятно было, почему его называли обломком мужчины. А так все чаще и чаще говорили ему взрослые бабушкины гости. Какой он «обломок»? Что он, отломался от какого-нибудь мужчины? Чудные эти большие люди, всевсешеньки знают, а иногда говорят бестолково.
Непонятно Олзобою было еще и другое. Каждое утро теперь бабушка говорила ему: «Кому куда надо, все уже уехали». Кто уехал? Куда? Ведь, кроме них, в этой пади никого нету. До соседней юрты три километра, и она за холмом. Откуда же бабушка может знать, уехал кто куда или не уехал, если она никого больше не видит?
Да вон и тетя Дулма сидит дома и еще не уехала к скотине! Может, по утрам бабушка нарочно говорит так, чтобы он, Олзобой, вновь не нырял в постель? Ладно. Вот он поступит в школу, и тогда будет вставать рано. Пока же может и поваляться в постели. Ведь бабушка сама однажды сказала, когда Олзобой встал слишком рано: «Чего вскочил ни свет ни заря? Аль служба ждет?»
Конечно, все равно плохо, что он привык поздно просыпаться. Как бы ему отвыкнуть? Встают же бабушка и тетя Дулма, когда еще нет солнца! Часто Олзобой ложился в постель с твердым намерением подняться раньше всех в летнике. Ну, хоть бы разочек. Однажды проснулся ночью, сел в постели и стал, думать: утро или не утро?
Было очень темно, и он не мог разглядеть, что делается на белом светел. Стал зевать, чёсаться. Совсем было решил вставать, да очень уж захотелось еще чуть- чуть вздремнуть, самую чуточку, и то одним глазком. А когда потом открыл и другой глаз, в летнике горел очаг, домашние попили чай, и тетя Дулма уехала к гурту.
«Привычку веревкой не выдернешь»,— говорила о его намерениях бабушка Дыма. (Тоже как-то чудно говорила, какая там «привычка» и какая «веревка»?) Ничего, пойдет Олзобой в школу, его там научат вставать рано. В школе всему научат...
Занятый своими думами, умывался Олзобой лениво. Рассеянно утерся полотенцем, сшитым ему тетей Дулмой, белым и в рубчик. И тут услышал ее голос:
— Смотри, кожу обдерешь. Садись есть.
Бросив на кровать полотенце, Олзобой молча сел на низенькую табуретку, которая, как и вся мебель в юрте, была сделана руками улусных мастеров. Перед ним на углу печки, чтобы не остыли, в деревянных тарелках стояли творог и круто замешанная на кипятке и поджаренная в масле мука, топленое масло, сушеные пенки. Олзобой начал орудовать, беря, что надо рукой, суя в рот и запивая, чтобы легче жевать.
Все было очень вкусно.
Затем бабушка пересела поближе к двери и стала разворачивать овчины, от которых резко пахло сыромятиной. Тетя Дулма надела старый черный тэрлик — в нем она всегда ходила за скотиной. Удбэл, которую теперь, после того как она избавилась от «бабьей скверны», называли по-новому — Шабганса, в своей обычной полудремоте слабо отдувалась на кровати: «Увпэ, увпэ», тем самым показывая, что еще жива.
— Я поехала,— сказала Дулма, собравшись.— Солнце припекает, гляди, скотина разбредется.
С улицы послышался удаляющийся топот копыт ее чалого.
Олзобой тоже заспешил, глотал, почти не прожевывая, и вскоре отодвинул тарелки. Однако до того как выйти из летника, ему пришлось выслушать очередной бабушкин наказ.
— Долго не блуждай, солнце голову напечет. Чаще раскидывай умом и, когда наступит пора, возвращайся домой.
На ходу вытирая рот рукавом рубашки, Олзобой невнимательно уронил:
— Ладно.
Вот уж эта бабушка, каждый день говорит одно и то же! Он уже все ее советы выучил наизусть.
На улице легкий солнечный ветерок пахнул ему в лицо. Олзобой снял с гвоздя, вбитого в стену летника, подсохший упругий лук, стрелы в берестяном колчанчике и легко, радостно отправился в степь. Наконец-то он свободен и может делать все, что захочет.
Примерно за километр от летника на широком пологом подножии бугра поселились кочевники из южных степей — белые мыши.
Многочисленные семейства их занимали сравнительно небольшую площадь, но устраивая свои бесконечные тайные ходы и переходы, мыши так изрыли землю, что изрешетили ее. Размножаются мыши чрезвычайно быстро. Там, где еще вчера земля лежала нетронутой целиной, назавтра, глядишь, уже окопались целые табуны писклявых, шумных и очень юрких зверьков.
Обхватив левой рукой лук, а правой держа положенную на тетиву стрелу, Олзобой осторожным, упругим «охотничьим» шагом подходил к мышиному сельбищу.
Заметив его, издали, белые мыши подняли неистовый шум. Высунув из норок белые мордочки, они, казалось, дразнили маленького промысловика: попробуй, мол, попасть в нас своей деревянной стрелой!
Эх, сколько их! Не зная, в какую мышь стрелять, Олзобой только озирался по сторонам, вбирал голову в плечи. Присел на корточки, чтобы лучше наблюдать и, выбрав одну беленькую головку, торчавшую из норки, прицелился. Только хотел пустить стрелу, как сбоку, совсем рядом, раздался торопливый испуганный писк.
Олзобой быстро глянул в бок. Пискнувшая мышь словно провалилась. Раздосадованный Олзобой повернулся к намеченной ранее жертве, но ее и след простыл. Вот какие мыши хитрые!.. Ладно, и он теперь опытный. Пусть дразнятся! Целиться он будет только в одну, до остальных же ему и дела нет...