История о том, как табунщик Дагбажалсан Дандаров привез с дальней сторонки молодую жену и бросил; начала тускнеть в памяти амидхашинцев. Но эхо ее разнеслось далеко по окрестностям и пошло гулять по вольному свету, обрастая все новыми и новыми звучаниями. Песенка о «тургинцах, сватающих беременных девок», передавалась из уст в уста, из улуса в улус, превратилась в шутливую, неизвестно про кого сочиненную частушку. Никто, кроме амидхашинцев, не знал, что ниточка песенки ведет к Субади. В дальних улусах даже не подозревали, что на свете есть девушка по имени Субади, просто понравилась песенка своим плосковатым озорством, и ее охотно запомнили.
Однако сколько бы амидхашинские парни ни сочиняли песенок, сколько бы ни старались обелить Дагбажалсана и очернить Субади, в их улусе сложилось собственное мнение об этой истории. Собравшись в тени какой-нибудь юрты или с ведрами у ручья и, начав судачить о том о сем, бабы не оставляли и ветреного табунщика, дружно осуждали его.
Говорят, Дагбажалсан Дандаров привез из Турги молоденькую Девушку, да и бросил беременную. А она родила прямо в камнях.
Широконосая, большеротая женщина по прозвищу Черная Хандама, известная тем, что, прикидываясь дурочкой, задевала всех своим наглым, длинным языком, подхватила:
— Ребенка-то, говорят, бабка Дыма принесла в подоле и назвала Найденышем. Будто какую находку придорожную.
— Каково ей, молодухе-то? — покачала головой скромная, доброжелательная Намсалма.— Небось тоже отец и мать есть.
— Говорят, Дагбажалсан отказался: не мой, мол, ребенок.
— Подожди-ка, обуздает его какая-нибудь, жеребца такого,— крикливо, с сердцем вставила быстроглазая грудастая Жигзама Бутитова.
Все переглянулись, кое-кто скрыл улыбку. Жигзама прославилась тем, что, не имея мужа, недавно родила третьего ребенка. Несколько раз пыталась она «обуздать» кого-нибудь из временных и случайных влюбленных, но до сих пор ей это так и не удалось.
— Кто ее разберет, нынешнюю молодежь. А, говорят, мальчонка хороший надо будет при случае заехать поглядеть...
Вот какие разговоры возникали по разным уголкам улуса Амидхаши.
Но пересуды пересудами, а жизнь жизнью. Недаром говорят, что сплетни и толки знают свое время, а соленые слова имеют свой вкус. Пока языкастые бабы перемывали табунщику все косточки, сам неунывающий Дагбажалсан ходил, цел и невредим. Его табун, успевший запастись жирком, тоже вольно гулял по степи, отдаваясь диким и беспечным инстинктам. Летом Дагбажалсан почти не наведывался к табуну, оставляя его на попечение старика напарника и могучего драчливого жеребца с длинным свалявшимся хвостом. Тонконогий гнедой топтал землю в разных улусах привольной Аги, невдалеке от хозяина коротая теплые летние ночи.
Неделя шла за неделей, а Дагбажалсан так ни разу и не заехал в окрестности сопки Марсатуй, где недалеко от подножия и вдали от Амидхашн стояла юрта бабки Дымы. Давно уже другая женщина овладела его влюбчивым и непостоянным сердцем, и к ней на дальнее стойбище ездил он на свидания. Возможно, он и совсем забыл бы о покинутой Субади, но стоило ему появиться в родном улусе, как злопамятные бабы, ухмыляясь, начинали с притворным видом его поздравлять.
— Говорят, у тебя сын родился? — бесцеремонно глядя в глаза табунщику, с хитрой простоватостью говорила Черная Хандама и растягивала до ушей свой большой рот.
— Ты счастливый отец. Как назвали мальчика?
Гарцуя на гнедом, Дагбажалсан проезжал мимо, даже не удостаивая их ответом. Иногда отвечал натянутой ухмылкой, словно отмахиваясь ею от баб, как от надоедливых мух. А они — вездесущие и крикливые — не унимались, сыпали ему вслед едкие словечки, нравоучительные пожелания.
— Ты ж привел тургинскую. А теперь бросил?
— Не надоело девок обманывать?
— Вот состаришься, и твои же дети проучат тебя, кобелину блудного!— кричала Жигзама Бутитова.— Доскачешься!
Поигрывая нагайкой, Дагбажалсан молча покачивался в седле, будто ничего не слышал, и воинственные бабы оставались ни при чем. Когда же у изгороди или у юрты его припирали пешего (да еще молоденькие, скажем, снохи или девки), Дагбажалсан останавливался. Он выпячивал крутую грудь, расправлял широкие плечи и, сузив в лукавом прищуре смелые глаза, с пристальной наглостью рассматривал каждую из женщин, словно оценивая ее по достоинству. Озорной, молодецки бесстыжий взгляд его как бы говорил: «Чего расшумелись? Уж вас-то я знаю. Небось, в душе ревнуете друг к другу? Глядишь, каждая бы прибежала, стоит только поманить. Ну, погалдите себе, погалдите. Отведите душеньку. Вот наступит ночь, все равно какая-нибудь из вас подпустит к себе. Что ж, я не против!»
И не только перезрелые девки, а даже замужние молодухи не выдерживали его вызывающего взгляда, высокомерной и в то же время манящей ухмылки и смущенно отворачивались. Лишь наиболее стойкие, отходя, огрызались:
— Выпучил бельма!
— Ни стыда, ни совести!
И все же слабые женщины действительно находились.
Привороженные могучим телосложением Дагбажалсана, его лихой выправкой и молодецкой красотой, они на время забывали и стыд, и честь. А избалованный табунщик делался все самоувереннее, все жаднее и вел себя с женщинами, как волк в овечьем стаде. Он кружил по матушке-земле, вечно пьяный от любовного хмеля, довольный тем, что родился мужчиной.
Иная из девушек, узнав, что не одну ее голубит и ласкает любвеобильный Дагбажалсан, в порыве ревности, случалось, выгоняла его.
Но Дагбажалсан не был обидчив. Принимая такие взрывы гнева за должное он умел ждать, пока утихнет острая вспышка ревности. И когда через некоторое время опять возвращался, удивительное дело, непокорная девушка принимала его. Однако не все подруги табунщика оставались безответно покорными ему. Встречались и своенравные.
Одна из кратковременных любовниц Дагбажалсана, узнав о его непостоянстве, сочинила песенку, полную злобы и мести:
Гнедого твоего тонконогого
Пусть волки съедят когда-нибудь.
За обман твой коварный
Пусть черви съедят глотку твою.
Когда песня дошла до Дагбажалсана, он только улыбнулся. Разве могли разозлить его такие безобидные стрелы, пущенные побежденной рукой? Ему ли, рожденному мужчиной, думать об обидах какой-то девчонки, с которой имел случайный роман? И он напевал в ответ, хваля свою молодецкую неотразимость:
Нету дерева, на которое не села бы птица,
Нету девушки, с которой не дружил бы я.
При одном только слове «девушка» в его глазах загорался искрометный блеск, а смуглое лицо полыхало каким-то нетерпеливым румянцем. От сознания, что на свете есть много юных красавиц, которых он совсем не знает, грудь его захлестывала бурная волна, ноздри жадно раздувались. В такие минуты, не в силах удержать необузданного порыва, будто подстегнутый кем-то, он пускал коня в бешеный намет, распевая во все горло:
Если в двадцать лет не гулять,
То когда же потом?
Ветер свистел в ушах Дагбажалсана, из-под копыт коня летели ошметки земли. Как бы стремительно и долго ни скакал он, тонконогий гнедой не терял «беличьей упитанности»: шерсть на его гибкой шее поджаром и гладком туловище всегда лоснилась. Посматривая вслед удаляющемуся по дороге Дагбажалсану, старики, сидящие кучками неторопливо толковали:
— Вишь, несется птичьей рысью.
— Видать, этот негодник до коня ласков. Сидит на нем ладно.
— Когда же спит наш хозяин ночи?
Ведь особенно зорко сторожить табун надо не светлым днем; степные разбойники волки нападают в темноте, потому-то табунщиков и звали «хозяевами ночи».
И действительно, мало кто знал, когда же отдыхает Дагбажалсан. То его видели на степной дороге, то в лесных верховьях улуса, то среди весело галдящих доярок дальней фермы, то на сенокосе. Табунщик совсем не жалел ни себя, ни коня, и всегда оба были свежие. Как они справлялись? И никто не видел, что иногда Дагбажалсан и его гнедой тихо плелись на рассвете по какой-нибудь тропе; конь мягко ступал по траве острыми копытами, а седок на ходу дремал в седле. Обоим было достаточно совсем короткого отдыха. Дагбажалсан вдруг испуганно просыпался, с минуту уныло покачивался в такт конского шагу, негромко затягивал песню:
Тело, которое отвезут не кладбише.
Чего же мне жалеть?
Коня, который высохнет в треноге,
Тоже, не стоит жалеть.