Феликсас Кяршис стоял, по-прежнему не раскрывая рта.
Слова Жемажюрева звучали для него странно и непонятно. Они устрашающе доносились из-за массивного стола, напоминавшего какое-то сооружение, неприступное и таинственное. Кяршис знал, как помочь соседу, попавшему в беду в самый разгар полевых работ или приглашающему тебя на толку. Никогда не отказывался, если к нему обращались за помощью, но он никак не мог взять в толк, чем он может подсобить властям. Чем? Добросовестным выполнением всех повинностей? Аккуратной выплатой налогов? Но он же все из себя выжал. Сколько мог, сколько у него было, все отдал.
Жемажюрев встал из-за стола и, заложив руки за спину, принялся прохаживаться вдоль стены. Он насквозь видел этого жалкого червя, хотя до сих пор не услышал от него ни одного слова. Жить хочет, как и все. Артачится, держится за свои прогнившие представления о чести, о долге, но понимает, что жизнь его висит на волоске, который только топни ногой! В миг оборвется. Этот паразит, этот клоп, которого новая жизнь выколупала из щелей, этот невежда, который готов кормиться своими отбросами и запивать их кровью трудящихся, этот мерзавец у него, у Жемажюрева, под каблуком. Но нет, он его не раздавит. Пусть такие клопы друг друга сожрут. Одному богу известно, будет ли какой-нибудь прок или не будет от этого мироеда, но перед своей кончиной он еще у него попляшет. Он еще заставит его извиваться, как вьюна, которого вываляли в соли.
Андрей Клеменсович глянул со свойственной ему ухмылкой на ссутулившегося хуторянина и, пытаясь умерить свой гнев, по мягкой красной дорожке вернулся к столу, и Феликсас Кяршис наконец услышал, чем он может помочь советской власти ничем не жертвуя, ни от чего не отказываясь, ничего не теряя. Надо только на неделю другую уйти в лес, внедриться в отряд Адомаса Вайнораса, которого теперь зовут Одиноким Волком, и делать то, что ему, Кяршису, будет приказано. Конечно, ему, гражданину Кяршису, такие дела чужды, он, Жемажюрев, это понимает и не требует от него, чтобы тот совершал какие-то подвиги.
— Уверяю, — сказал Андрей Клеменсович, — задание совсем простое.
Кяршис сам в этом сейчас убедится, когда ему изложат детали...
Феликсас проглотил комок, застрявший в горле, но не насытился им. Со вчерашнего дня у него и маковой росинки во рту не было. В животе противно урчало от голода. Обязательно надо что-то сказать в ответ, но Кяршис только мотал головой. Ноша, которую собирался взвалить ему на плечи Жемажюрев, казалась непосильной.
Андрей Клеменсович не отходил от стола и терпеливо ждал ответа. Он понял, что значат эти мотания головой, но ему хотелось услышать какие-то слова. Не услышав ни одного слова от Феликсаса, он подошел к бару-тайнику, достал оттуда стакан и водку, налил и протянул крестьянину. Феликсас залпом выпил, подумав, что полковник налил ему воду. В эту минуту его обоняние не было в состоянии учуять другой запах, кроме крови, и поперхнулся. Закашлялся, стал чихать, хвататься за грудь, а по щекам потекли слезы. Он вытирал их рукавом и при этом безбожно икал.
Ах уж! Ни одна власть не обращалась к нему с подобной просьбой!.. Кяршис, как и обычно, понял это с опозданием, попытался связать воедино все услышанное в кабинете полковника, в кабинете, который был как бы огорожен от дневного света железной решеткой на окне, за которым завывал ноябрьский ветер. Наконец Феликсас все осознал и не почувствовал, как у него изо рта вырвались притаившиеся где-то там, на самом донышке, слова. Нет, он не сам их произнес. Их вытолкнула из гортани какая-то невидимая, не подвластная ему сила.
— Ах уж, господин... чтоб я в лес... чтоб оставил дом... лошадей... коров... свою жену... Как разбойник или убийца... Ах уж, уважаемый! Поищите кого-нибудь другого для этой работы. Кяршис годится только для сева и жатвы...
— Выпей! — сказал Жемажюрев и для острастки чокнулся пистолетом со стаканом, который Кяршис поставил на самый краешек стола. — Дерьмо несусветное! В рот вас пере-рот!.. Мы хотим помочь тебе выбраться из болота, протягиваем руку, а ты, пованивая, все норовишь переметнуться на сторону врагов народа. Опомнись!
— Никуда я не собираюсь переметнуться, никогда таким, как вы сказали, не был, — пробормотал Кяршис, понемногу очухавшись и приготовившись к самому худшему. — Режьте меня, но туда я ни за какие деньги!.. Ничего я не хочу, ничего мне не надо... Вот только бы лошадь какой-нибудь добрый человек домой пригнал. С утра, не евши, стоит во дворе Калмана... Пегий...
Жемажюрев угрюмо улыбнулся.
— Сам пригонишь, — бросил он, окинув ненавидящим взглядом упрямого хуторянина.
Андрей Клеменсович поднялся из-за стола и вылил остаток водки из стакана Феликсасу за шиворот. — И помни, никому ни слова! Все, что ты здесь слышал, должно остаться, между нами. Не могу тебе сказать, сколько у тебя времени для размышлений. Может, уже завтра припру тебя к стенке, но моли своего господа бога, чтобы это время не кончилось раньше, чем лопнет мое терпение. С врагами народа у нас короткий разговор, гражданин Кяршис.
Когда тяжелые, шлепающие шаги хуторянина затихли за дверью, Жемажюрев вдруг поймал себя на мысли, что он, отпустив Кяршиса домой, совершил большую глупость. Надо было его подержать взаперти, посадить на хлеб и на воду, пощекотать ему пятки, и упрямец не выдержал бы, уступил бы. Но тут же Андрей Клеменсович успокоил себя (ухмылка снова озарила его хмурное лицо), подумав, что эта жертва собственного политического невежества, этот олух еще хорошенько помучается от страха и неведения, считая часы и минуты, пока наконец последняя песчинка не кончится в его песочных часах.
В записке, которую кто-то подсунул под дверь, Алмоне прочитала: «Когда ты дойдешь до окраины деревни, поверни по проселку к озеру». В записке ничего не говорилось, кто ее зовет и по какому делу. Там значилось только следующее: ЭТО ВАЖНО ДЛЯ НАС ОБОИХ. И чуть ниже: ДОЙДЕШЬ ДО ПРОСЕЛКА И ПОВЕРНЕШЬ К ОЗЕРУ.
У нее почти не оставалось сомнений, кто же, кроме Адомаса, мог вывести печатными буквами сие приглашение?
В конце лета Алмоне таким же образом получила конверт, в котором обнаружила листок, вырванный из школьной тетради, с рисунком (винтовка, скрещенная с мечом, пронзившим сердце), а внизу несколько слов: ЛЮБЛЮ, ТОСКУЮ, ЖДУ. БУДЬ ТЕРПЕЛИВОЙ. По-детски, сентиментально. Можно только горько улыбнуться при виде этого рисунка. Но Алмоне почему-то не рассмеялась, а растрогалась. Это было одним из тех редких случаев, когда Адомас неожиданно поворачивался к ней той стороной своего существа, которая, казалось, была ему меньше всего свойственна, но всегда согревала ее, Алмоне, душу. А теперь, когда она так привязалась к своему ребенку, за которого, еще не родившегося, с таким пылом заступился Адомас, ее охватило еще большее чувство благодарности к мужу, захлестнуло еще большее тепло.
Алмоне запирает дверь комнаты и, укутав ребенка, спокойно спящего у нее на руках, направляется по коридорчику к выходу. Если кто-нибудь ее спросит, куда она идет, у нее уже готов ответ. К счастью, и время, указанное в записке, удобное, вечерняя кормежка скота. Все чем-нибудь да заняты. У ворот больше нет часового, как совсем недавно еще было, когда опускались сумерки. После того, как повыбивали лесовиков, Викубас Пуплесис со своими «карателями» перебрался в деревню, в усадьбу Вайнораса, поближе к своему дому, чтобы каждый мог днем заняться какой-нибудь работой по хозяйству, а вечером, с оружием в руках, собраться под общей кровлей для ночлега.
Поэтому Алмоне без всяких помех выходит с укутанным ребенком на руках на большак.
Легкий морозец сковал землю. Под ногами скрипит обледеневшая грязь. На востоке, на какой-нибудь вершок от земли, сверкает серебряная денежка месяца со стертыми краями. Тусклые звезды нет-нет, да проглянут сквозь завесу разрозненных, плывущих по небу облаков. Из деревни доносится ленивый и нестройный лай собак. Неприветливая, напоминающая о чем-то неприятном и неотвратимом ночь. А ведь совсем недавно с такими, залитыми серебряным сиянием луны ночами Алмоне связывала все самое лучшее в своей недолгой жизни.
Гимназические мечты, прогулки лунными вечерами по лугам и полям родины, куда она приезжала на каникулы, пока ее, родину, не вытеснила из сердца любовь. А потом она наведывалась сюда уже не одна, а с Синим Соколом. Они бродили оба, как лунатики, грезили о светлом будущем...
Господи, сколько красивых слов они друг другу наговорили. Как кружилась голова от ласковых взглядов, от прикосновений, от рукопожатий, как сводили с ума эти проявления нежности! Какими удивительными были те ночи! Особенно в полнолуние, или когда луна только-только округлялась, или шла на убыль, как вот эта... Но то были всегда ночи со звездами, зовущими человека в недосягаемые дали. Иной раз с такими же разрозненными, сталкивающимися друг с другом облаками на небе, которое, к слову сказать, порой бывало таким высоким и чистым, что казалось, оно вот-вот зазвенит, как опрокинутый хрустальный колокол.