Он решительно встал и пошел прочь. Пообедал. Вернулся. Навстречу Юрий Федосеев:
— Григорий Степанович, эти две пластины надо бы на оптический контакт посадить...
Стали сажать. Проверили, достаточно ли ровные у них поверхности. Нет. Никакой глаз, конечно, этой неровности не заметит. Но когда кварцевые пластины прикладывали друг к дружке, между ними видны были изгибающиеся радужные полосы. Пришлось аккуратно подправить плоскости на полировальнике. После тщательной протирки сложили вновь — полосы были как по линейке. Теперь достаточно сжать пластины пальцами, и полосы побежали, поблекли и исчезли.
Две пластины слились в одну. Место соединения не каждый отыщет. А попробуй разнять! Без уменья — по живому пластины порвешь, а соединение останется. Недаром оптическое соединение называют еще молекулярным. Поверхности так ровны и чисты, что молекула прилегла к молекуле и держатся они друг за друга без всякого клея, но лучше, чем с клеем.
Брусок Ярмолинского — это не что иное, как куб, почти готовый, только к каждой его грани (кроме двух, которые надо было заканчивать) приклеена с помощью того же молекулярного сцепления кварцевая пластина. Так зеркальные, неимоверной чистоты грани защищаются от случайных повреждений. Чтобы снять эти защитные пластины... Впрочем, это потом. А сейчас надо взяться за остатки микрона. Кажется, теперь-то он успокоился?
Григорий Степанович аккуратно сел на табуретку с подушкой, надел вторые очки, поднял двумя руками брусок, пустил полировальник. Разведя локти в стороны, весь приподнявшись, словно дирижер над оркестром, он плавно, округло провел кварцем по диску и опять поднял руки, есть штрих. Снова движение дирижера, заставляющего отхлынуть волну вальса. Еще штрих.
На минутку оптик то ли задумался, то ли прислушался к чему-то. И опять кварц в вальсе. И еще одна волна...
— Все. Наверно, конец,
Брусок, тщательно вытертый и байкой, и ацетоном, и стерильными платками, стыл уже на ребристом столике, когда снова пришел Иван Степанович Кулакевич, долго и напряженно смотрел в трубку, а потом встал, улыбнулся:
— Глянь сам: от микрона-то только рожки да ножки остались. Около нуля прошелся.
Ярмолинский смотреть не стал. Он стоял посредине комнаты у корявой зеленой табуретки, смотрел в свой угол, на прибор со смешным названием ПИУ, на веселого Ивана Степановича и чувствовал, как сильно стучит сердце. Нет, он не будет смотреть в трубу. Он верит Ивану Степановичу больше, чем себе. Да и не хочется вот здесь, на cвету, вытаскивать из карманов руки: очень уж они дрожат. От усталости? Или от радости?
Вскоре он напишет:
Когда ты будешь спокойным, иди вперед. Сделай последних 2—3 штриха. И ты не только спасешь себя как оптик. Ты победишь микрон и поднимешься на вершину, на которой еще не бывал никто.
С этого дня ты станешь мастером высокого класса. Ты изготовил меру с неимоверной точностью, преодолев десятые и сотые доли микрона. Ни его глубина, ни мировые вершины метрологической точности, на которые надо будет забраться завтра, тебе не страшны.
А сейчас он сказал почти будничным голосом:
— Ну что, по домам?
Завтра они с Юрой Федосеевым примутся кипятить брусок в медном тазу с водой. Будут варить три часа, пять, семь пока между пластинами и скрытыми под ними нетронуто чистыми гранями куба не побегут стройные, прямые радужные полосы. Тогда брусок вынут и, обжигая руки, кряхтя и чертыхаясь, но с великой осторожностью и терпением станут отдирать пластины от куба.
Потом этот сверкающий, прозрачный куб, каждый угол которого отличается от теоретического прямого не больше, чем на одну секунду, на ребрах которого даже при восьмидесятикратном увеличении нельзя увидеть ни одной зазубрины, а плоскостность граней отступает от идеала лишь на 0,03 микрона,— потом этот куб бережно поставят в специальный футляр, выстланный изнутри голубым бархатом (но грани не должны касаться даже этого бархата), и отнесут в лабораторию. Там каждый ученый, словно олимпийский судья, произведет измерения, запишет результат на бумажку, спрячет ее в карман и молча отойдет в сторону. Потом на стол ляжет одновременно несколько бумажек, результаты будут сопоставлены и, может быть, ученые опять разведут руками.
А молодой исследователь Кузьменков, который руководил подготовкой к точнейшему измерению плотности ртути, просто скажет:
— Сравнить этот куб, к сожалению, не с чем. В мире ничего подобного нет. Эта вещь уникальная.
После всех этих волнений Григорий Степанович приедет домой и, может быть, вырвет еще один листок календаря, чтобы повесить его рядом с первым на стену. И, как бы оправдываясь, скажет жене:
— Знаешь, когда стенки футляра раскрылись в лаборатории, как голубая розочка, на куб этот смотреть было страшно. Ребра острые — аж глаз жжет! Бриться можно. Правда!
Потом будет новый заказ, Ярмолинский снова пройдет по краю до новой вершины, пройдет быстро и безупречно. Его портрет появится на институтской Доске почета. На торжественном праздничном вечере ему вручат вымпел «Лучшему специалисту». Директор института будет долго жать ему руку, и оркестр в честь его, Ярмолинского, сыграет туш. А в толстой общей тетради пробежит еще несколько торопливых неровных строк...
В тот вечер Ярмолинский не знал, что все будет именно так. Поэтому он сказал просто и буднично:
— Ну что, по домам?...