Маленький Олзобой тем временем все рос да рос. Уловив еще бессмысленным взглядом наклонившееся над ним знакомое лицо, он улыбался, захлебывался обильной слюной, издавал озорной непрерывный звук:
— Э-ггг.
Мальчишка брыкался полными короткими ногами, иногда даже совал большой палец ноги в рот, чем приводил в полный восторг бабку Дыму. Старуха подбегала к его люльке, ласково приговаривала:
— Сынок... Мужичок наш...— и тыкалась своим сморщенным лицом прямо в живот Олзобою, фыркала в его мягкое тельце, щекотала, тормошила, бубня про себя полюбившееся: «Где наш мужичок?.. Где наш хужан?»
При таких проявлениях бабкиной ласки Субади стояла в стороне, счастливая, раскрасневшаяся, и смущенно улыбалась.
Она во многом зависела от старой Дымы: например, не умела пеленать ребенка, предоставляя верховодить бабке. Пеленание было не простым делом. Сначала бабка насыпала на чистую тряпку сухой кизячный порошок, накрывала его круглой, гнездообразно обвитой конским волосом пеленкой, сверху еще расстилала слегка подогретую над плитой матерчатую пеленку и все это подкладывала под Олзобоя. Затем, туго запеленав его, в двух местах перевязывала плоскими ремнями, чтобы руки и ноги не шевелились.
Субади, неловко брала на руки уже завернутого ребенка, кормила грудью и, когда он засыпал, осторожно клала в люльку, подвешенную на ремнях к верхним жердям. И всякий раз, как бы осторожно она его ни укладывала, Олзобой непременно просыпался. Тогда лишь одна бабка могла его успокоить.
Субади даже завидовала бабке: как это у нее получается? Дыма совала в рот раскричавшемуся Олзобою рожок. Соска на конце рожка была сделана из сырой кожи овечьего вымени. Наступив ногой на свисающую от люльки петлю, бабка тихонько начинала качать, вполголоса напевая колыбельную:
Батин и матушкин сынок, бабушкин и дедушкин внучек...
Услышав в опустевшей соске сухое потрескивание, бабка наклонялась к печке, левой рукой доставала с плиты алюминиевую кружку и, придерживая правой рукой рожок, подливала молока. Олзобой, не успев вторично его опорожнить, крепко засыпал. Это было, видно по тому, как застывал на месте слегка подпрыгивающий рожок. Только и всего. Но у Субади это почему-то не получалось, у нее Олзобой долго орал, капризничал. Может, потому, что она совала ему резиновую соску? Рожок из овечьего вымени имел то преимущество, что, когда ребенок засыпал и переставал сосать, молоко не заливало ему ротик, Все же Субади, считавшая городскую соску чище, с тихим упрямством поступала по-своему.
Как бы то ни было, но бабке Олзобой покорялся охотней.
Вот он заснул. Субади наклонилась над люлькой. Мальчик ровно дышал и лишь время от времени шевелил и причмокивал губами: видно, все еше не успел забыть рожок. Субади присматривалась к каждой черточке его лица, к каждому движению носика, губок. Вдруг глаза ее заволокли слезы. Может быть, Субади просто устала оттого, что слишком долго смотрела на Олзобоя? А может, у нее в памяти возникла какая-нибудь печальная думка? Кто знает... Олзобой, словно почувствовав взгляд матери, сильнее прижмурил глаза, будто кто пощекотал его травинкой, повернул головку набок.
— Нельзя долго смотреть на спящего дитятю, плохо будет спать,— тихо и грустно сказала бабка Дыма.
Субади отошла от люльки, заторопилась к овцам.
Она слушалась бабку. И тем не менее, словно забывая про ее наказ. урывала подходящий момент и, наклонившись над люлькой, поблескивая глазами, вновь подолгу смотрела на спящего сына.
Давно из степи к югу откочевали коньки, дубровники, чеканы, и необозримые просторы опустели, притихли. Все чаще хмурое небо затягивали лохматые тучи, сыпали холодные нудные дожди. Обнажилась береза, на полуголом карагане шелестели, трепыхались почерневшие стручки. Холмы и увалы побурели, топорщился потемневший старый бурьян.
Лишь на дне оврагов еще попадались полоски зеленой травы да кое-где у камней сиротливо желтели головки горного мака — самые поздние цветы, невесть как уцелевшие от непогоды. Кусты боярышника, шиповника обсыпала съежившаяся от заморозков ягода, ее жадно обклевывали рогатые жаворонки, обычно мало заметные летом.
Зверьки залегли в норы, и только редко-редко где на бутане можно было увидеть полусонного тарбагана. Нет-нет да и срывался снежок, который, правда, тут же и таял, лужи затянуло хрупким ледком. И блеклое солнце, и пронзительный ветер, рыскавший вокруг сопок — все говорило о приближении зимы.
С наступлением первых холодов, набродившись по опустевшим летним пастбищам, чабаны перебирались поближе к улусам, к людям, выбирая уютные, защищенные от ветров места, и располагались там, на долгую зиму.
Бабка Дыма и Субади перекочевали в Сосновую падь и поставили свою юрту в березовом кустарнике. Довольные переменой места и мякинной трухой, разбросанной по стерне, овцы паслись на ближнем поле и никуда не разбредались. Для Субади наступило что-то вроде передышки. Отару из загона она выпускала позже обычного и, посматривая за ней, дни в основном проводила дома, держа на привязи оседланного коня.
В тот тихий студеный день Субади заспалась. Поднявшееся солнце начало свой путь по блеклому небу, а она все еще лежала с раскрасневшимися щеками под легким козьим одеялом.
Бабка Дыма тоже встала поздно. Ругая себя, развела огонь в очаге. Надо было в первую очередь вскипятить чай, чтобы Субади поднялась на готовенькое. Дыма сунулась к ведру с водой и увидела утонувшую в нем мышь.
— Не нашла другой смерти, проклятая! — заворчала она.— Небось, не к добру полезла в воду.
Бабка наполнила чайник из другого ведра, а тот, в котором плавала мышь, вынесла из юрты и вылила.
Подоила корову, вытерла латунные чашечки в божнице. Вскипятила молоко, набрала в половник сливок, вышла, чтобы поднести белому свету и небесам, когда совсем невдалеке увидела председателя Тугдэма Цыдыпова, подъезжающего верхом на чалом иноходце. Бабка на мгновение растерялась. Руководитель колхоза был «большаком» и давно выбросил из своей юрты всех божков. Он и одевался-то по-городскому: в кожаное меховое пальто, в русскую ушанку из беличьей шкурки. Не обидится ли на нее, старую? Дыма тут же решительно закрыла глаза, левой рукой совершила ритуальное знамение — приложила ребро сложенной ладони ко лбу, затем к губам, к груди, а правой по кругу расплескала из половника сливки и, шепча молитву, зашевелила губами. Поправила старый съехавший малахай и вернулась в юрту.