Когда рогатый скот трогался с фермы на осенне-зимние стойбища, на опустевших просторах летних пастбищ оставались только одинокие юрты чабанов, сырые — чернея, а новые — белея где-нибудь возле устья буерака или у подножия сопки.
Пастбища, где еще недавно зеленели, молодая мурава, выросшая после поздних дождей, теперь встречали чабанов пожухлой, вылизанной осенними ветрами и промороженной инеем бурой травой. Еще недавно здесь было шумно, мычали коровы и перебранивались доярки. Еще недавно отсюда на сепаратор выводились громадные цинковые бидоны с молоком. И вот уже уныло стояли одни опустевшие, заброшенные летники.
В распахнутые отдушины их проникали гуляющие по степи ветры, в великой спешке выдували золу из остывших разоренных очагов с вывернутыми котлами, разбрасывали куда попало. Потом ветры вылетали через открытые настежь двери, враждуя, и тесня друг друга, устремлялись дальше к сопкам, падям. Самый слабенький из ветерочков обычно оказывался загнанным в широкую щель одиноко торчавшей коновязи и начинал выть от злости и обиды, словно шмель, залетевший в глиняный кувшин.
Неприветливо выглядит осенью серый лик степи, холодом веет от него, тоской.
По-прежнему Субади по утрам выгоняла на подножный корм свою отару. Только теперь она осознала, что пасти овец летом одно удовольствие. Ей хотелось, чтобы опять вернулась «пора тихого блаженства», как называют буряты лето. Ее пугала холодная ненастная осень, буранная морозная зима, в душу вкрадывалась леденящая грусть. Если бы она могла птицей улететь в теплые края!
Ежась в седле от пронизывающего ветра, Субади стала тешить себя тем, что вспоминала жаркие, знойные дни. Как хорошо было! Субади ясно представляла и затянутую голубой дымкой даль, и зеленую, вытканную цветами степь, оглашаемую ликующим стрекотанием кузнечиков. Она тогда не следовала по пятам за разбредавшимися овцами, как сейчас, а больше сидела где-нибудь на прохладной вершине сопки, изредка посматривая на сбившуюся в кучу отару.
Как сладко и хорошо было мечтать о счастье, которое где-нибудь да ведь поджидает ее. Все вокруг дышало спокойствием, сытой дремотной истомой. Даже хищники, что постоянно кружили над овцами в надежде поймать поднявшуюся из-под копыт птаху и дрались в воздухе, отнимая друг у друга добычу, и те не казались злыми: они дополняли в воображении картину счастливого лета. Странно, ее потянуло к людям. Когда они с бабкой переберутся поближе к улусам, надо будет подружиться с какой-нибудь молодухой.
Занятая грустными думами, Субади радостно встрепенулась, услышав где-то рядом в кочках птичий крик.
— Гу-иг!
По голосу Субади узнала самку длиннохвостого горного жаворонка. Повернув голову, она увидела коричнево-серую птичку, быстрыми шажками убегавшую прочь. Субади с невольной жалостью подумала: «Почему же ты не улетела в теплые края, а осталась в этой неуютной и холодной степи?»
Подняв руку, она хотела спугнуть птичку — пусть летит за своими товарками,— но та, взмахнув одним крылышком, перевернулась на спинку.
— Бедняжка,— прошептала Субади, спешившись и подходя к пташке.— Враг тебя поранил, и ты отстала от стаи. Ни еды для тебя здесь нет, ни гнездышка. Небось, птенцы твои тоже улетели.
Пташка испуганно перекувырнулась, встала на ножки и бочком побежала прочь, скрылась в кустарнике.
Субади показалась себе такой же обиженной, как эта маленькая самочка горного жаворонка. Дагбажалсан представился ей ястребом, безжалостно налетающим на слабую жертву. Острыми когтями схватил он бедное сердечко Субади, с торжествующим клекотом взмыл в головокружительную высь. Заметив оттуда другую добычу, вновь устремился вниз, выпустив прежнюю.
Вдруг Субади поймала себя на том, что придумывает какие-то нелепые сравнения. Тем не менее, эти сравнения, участь обреченной на гибель невинной пичужки чем-то растревожили душу, расковыряли старую рану.
— Гу-иг! — опять послышался призыв, полный тоски и отчаяния, и новой болью отозвался в сердце Субади. Стало тяжко оттого, что не с кем ей поговорить, некому излить свое горе. Какая она одинокая, только и знает, что бродит по безлюдной степи за безъязыкими овцами. А вдруг она тут замерзнет, когда наступят холода?..
Субади испуганно подняла голову. Часть овец, вытянувшись клином, направлялась вверх по неглубокой пади. Ленивый хула нехотя плелся за Субади, то и дело, хватая желтыми зубами пучки жестких трав. Почувствовав, что хозяйка намерена сесть на него, расставил задние ноги, вытянул морду, долго и нудно мочил землю. Субади развязала петельный повод, забралась в седло. Похоже, было, что Субади и хула нескоро догонят отбившихся далеко от отары овец. Тогда она послала вслед им громкий окрик:
— Хулай!
Окрик догнал отару. Старая лысая овца с разрезанным ухом, постоянно норовившая увести остальных куда-нибудь в сторону, остановилась первой. Она оглянулась, словно хотела проверить: в самом ли деле ее окликнула хозяйка? Трубным басом заблеяла и, чувствуя свою провинность, завернула к отаре, на всякий случай опустила голову. Шедшие сзади ярки, тоже потупив головы, мелким галопом последовали за ней. Длинные тонкие хвосты мериносов болтались, словно у верблюдов, круглые жирные курдюки монгольских овец на бегу приподнимались и массивно шлепали по голым местам, издали поблескивающим красными полосками.
Пустив рысью коня, гулко щелкая длинным сыромятным бичом, Субади собрала всю отару в кучу. Хула перешел на размеренный, неторопливый шаг, а его хозяйка, легонько покачиваясь в седле, вновь отдалась своим бесконечным думам...
Бабка Дыма с некоторых пор замечала, что, наклонившись над люлькой, Субади часто подолгу рассматривала личико спящего ребенка, словно собиралась куда-то уехать на долгие годы и хотела навсегда запомнить родные черты. Это не нравилось бабке. Субади часто теперь заговаривала о родной Турге, вспоминала сверстников. Дыма всем сердцем сочувствовала ей, полагая, что Субади просто соскучилась по родному улусу, по знакомым. Она говорила Субади: на будущее лето, когда Олзобой немного подрастет, ты, мол, непременно съездишь в родной улус.
В душе, однако, была встревожена. «Слишком часто к ребенку присматривается, не к добру это»,— размышляла про себя бабка. Она потихоньку приносила жертвы небесам и богу, всякий раз, не забывая при этом надеть малахай. Субади с некоторым удивлением замечала, что бабка в обычный день зажигала светильник, чего раньше не делала.
Божница бабки Дымы была скромная: в небольшом закрытом ящике, подвешенном к стене, за стеклом стояла зеленая глиняная Дара Эхэ—Мать Дара, богиня красоты и целомудрия; Бурхан багша — Мудрый учитель — восседал на вате в серебряной оправе. Впереди всех в чаше с водой выпятился бронзовый Замбала. Позади него стояло всего две латунные чашечки: одна с водой, другая с зерном. Сверху зерна были наложены конфеты, куски сахара, печенье. Третья, меньшая чашка стояла впереди Замбалы.
Туда бабка Дыма каждое утро подливала сливок. Высокий и тонкий светильник, посиневшее, цвета золы кадило раньше содержались небрежно, однако с недавнего времени бабка проявила к ним чрезмерное внимание: натерла до блеска. В светильник сунула ватный фитилек, наполнила топленым маслом, в кадило частенько стала класть горячий уголек и, насыпая на него адис и самзай — сушеные крошки благовонных трав, обдавала пахучим дымком себя, Субади, Олзобоя.