Почему в Голландии скучнее, чем в Свердловске и как искренне любить Россию, попивая пиво в роттердамских пабах.
Тебе же сейчас читать, ты не смотри, что они улыбаются, эти люди всё замечают, всё, и не видать тебе больше Европы как своих ушей.
I. Стихи/проза
Те немногие, кто слышали хоть что-то про Бориса Рыжего, знают о нём лишь как о поэте – этаком Есенине конца «восьмидесятых»-начала «девяностых», который писал про любимый Свердловск, «урок» и своих друзей–раздолбаев, с которыми он жарит спирт. Но мало кому известно, что Борис Рыжий – ещё и прозаик, причём довольно неплохой – и «Роттердамский дневник», опубликованный посмертно, отличное тому доказательство.
II. Роттердам/Свердловск
Казалось бы, «Роттердамский дневник» – автобиографическая книга про поездку на поэтический фестиваль в Голландию, куда Рыжий был приглашен в составе группы русских литераторов, должна быть о Роттердаме (ну, или на крайний случай, об Иосифе Бродском – в 1973 году им было написано одноимённое стихотворение). Однако, Борис Рыжий так не считает, и предпочитает больше вспоминать о том, как в детстве с отцом рыбачил в грозу, штурмовал с корешами общежитие «чурок» в Свердловске, с которыми они не поделили девушку на дискотеке и как лежал в «дурке» после «белочки», словленной им на очередной попойке с друзьями–поэтами.
О загранице Рыжий вообще почти не говорит, а если и говорит, то с тоской, грустью и нескрываемым недовольством. Комфорт и удобства вызывают у него какое-то непонятное негодование – слишком уж всё гладко и хорошо, аж до тошноты. Всё, что нравится свердловскому поэту в Роттердаме – это пиво и «виски вис айс, визаут вотэ».
А ю риали грет рашен поэт? — спросила меня моя подруга. Нет, — говорю, — не грет, а так себе, поэт как поэт, самый обычный. Как тебе, — спрашивает, — Голландия? Вери гуд, — говорю, — только скучно здесь. А в России не скучно? — спрашивает она. Это, — говорю, — смотря где, Россия очень большая страна, вери, — говорю, — биг кантри
Тем не менее Голландия скучна, они, голландцы, добывают электроэнергию посредством ветровых мельниц. Это, конечно, экологично, но, черт меня дери, как скучно!
III. Семья/друзья
Чем дольше читаешь «Роттердамский дневник», тем больше он начинает напоминать исповедь. Чувствовал ли Рыжий, что жить ему осталось около года и спешил покаяться или беспричинно захотел этого – уже не узнать. Многие страницы книги поэт посвящает своему сыну Артёму, жене Ирине и своему отцу Борису, который на тот момент лежал с заболеванием сердца в больнице.
Я рассказал про сон. Знаешь, — сказал отец, — а я тогда понял, что ты настоящий мужчина, мы могли утонуть, а ты спокойно вычерпывал воду. По моей физиономии потекли пьяные слезы, и я поспешил проститься, пожелав скорейшего выздоровления и вообще. Боже мой, думал я, боже мой, мне и в голову не могло прийти, что со мной дурное случится, когда рядом ты. Я доверялся и доверяюсь тебе всецело. Береги его, отец, свое сердце. Ты умрешь, и я умру. Если ты дочитал до этого места, не отбросил брезгливо, поверь, я плакал и тогда, когда писал эти строчки. Я вообще теперь часто плачу.
Ты бы плакала, если б меня расстреляли? Жаль, что ты [жена Ирина] не дочитаешь до этого места, иначе я бы о многом тебя спросил, многое бы тебе поведал... Я очень замерзал, когда ждал тебя зимой в джинсовой ветровке, стесняясь надеть зимнее советское пальто. Прости мне эту слабость, я люблю тебя. Помнишь, какие письма я писал тебе из Кытлыма? Я описывал горы, карликовые сосны и невеселое северное солнце, голубые ручьи с крупицами платины, огромные поляны, усыпанные синей ягодой, высокое-высокое небо. Все это и по сей день во мне, только загляни глубже в глаза мои, загляни глубоко-глубоко, и, может быть, удивившись, ты найдешь в себе силы простить меня.
Я никогда не жалел себя, а с годами разучился прощать. Меня, вероятно, любят, но еще более терпят, Ирина, например. Артем любит и верит, но ему пока только шесть лет. Когда я ушел, он убил краба, подаренного ему Ириной на Новый год — что толку в крабе, когда даже волшебная лошадка не может вернуть отца, еще вчера веселого и готового помочь пройти сложные места в “думе”? Впрочем, сам господь бог не сможет объяснить этого поступка маленького доброго мальчика, сам господь бог. Он терпеть не может объяснений и определений.
О друзьях же Рыжий вспоминает скорее не в извинительном тоне, а с радостью и ностальгией. С каждым из них он связывает какую-то дурацкую историю: c Димой Рябоконем – о том как разыгрывал его по телефону, притворяясь главой местной кавказской ОПГ; с Вадиком – как работали геологами в посёлке Кытлым и дрались из-за баб в сельском клубе.
Чего бы думаю такого сделать, пробегу-ка я, что ли, километра два. Но вместо пробежки иду к телефону и набираю Рябоконя. Ну что, — говорю с явным кавказским акцентом, — здесь тэкой-сэкой паэт проживает, Рэбакон зовут. Кто, с кем я разговариваю, — нервничает Дима, — кто вы? Яном Карловичем зовут меня, — говорю, делая сильное ударение на “о” в слове “Карловичем”, — отчим я. Ну а что, что, — лепечет Дима. А то, — говорю, — что она бэрэмэна. Да нет, что вы, что вы, Ян Карлович, — лебезит Дима, — этого просто быть не может, я все могу расписать по минутам, мы же всегда были на виду, у меня есть свидетели, мы к художникам ходили. Знаю, — говорю, — я этих художников, это не художники, а хуйдожники. Держу паузу. Дима собирается с духом.
Общий дух «Роттердамского дневника» уловить невозможно, ибо его настроение скачет с каждым абзацем – только ты прочитал светлые и добрые воспоминания про походы Бориса в свердловский Парк Культуры, а через пару предложений уже натыкаешься на описание неудачной попытки суицида.
IV. Вместо итога
Хорошо всё-таки, что Борис Рыжий не писал про Роттердам, а писал про Свердловск, себя и своих друзей – намного искреннее и интереснее получилось. Жаль только, что «Дневник» не дописан – в 2001 году поэт повесился. Не исключено, что текст был бы автором продолжен, расширен или сжат: теперь не угадать. В любом случае, «Роттердамский дневник» – прекрасный пример мемуаров, похожих на которые сейчас уже, увы, не найти.
Когда я стану старым, я приеду в этот парк один, сяду на сырую от весеннего дождя скамейку, буду слушать допотопную хриплую музыку и ждать. Ждать, когда лопнет хрустальный воздух и парк наполнится смеющимися детьми, одним из которых, наверно, буду я. А если так ничего и не произойдет, старик, сидящий под сиренью в пустом парке отдыха на фоне замершего колеса обозрения, — по крайней мере, это очень красиво.