Покончив с селедкой и колбасой, мы вышли из сторожки. Подморозило, светило солнце, спать не хотелось.
Хеля с Молоденьким едва пригубили, на них подействовало. Я, Корбас и Мать шли впереди. Молоденький, чуть поотстав и забирая куда-то в сторону, ступал так осторожно, словно ощупывал землю из опасения, что она разверзнется у него под ногами и он рухнет в бездну. Казалось, он боялся земли, по которой ходит, но это, конечно, был не страх, а просто походка такая.
Последними шли Румяный с Хелей. Корбас неразборчиво бормотал что-то и время от времени выкрикивал:
— За мной, за мной, братья и сестры!
А Мать снова взялась за свою старую проповедь. То и дело останавливала нас на строительной площадке, загроможденной штабелями теса, экскаваторами, бульдозерами, всевозможными железяками, и поучала:
— Детки мои, детки мои дорогие, помните — воду, хлеб, исподнее и все остальное покупайте всегда только за свои собственные деньги: всегда, до конца жизни, до последнего часа — за свои кровные.
Говоря это, она становилась суровой, как ксендз; а на чей-то вопрос: «Как выкрутишься, если, к примеру, нет ни денег, ни сил заработать их», отвечала:
— Если выбьешься из сил и не сможешь зарабатывать, ищи другой способ, а есть способы, разные способы, чтобы не протягивать руки за милостыней, помните, никогда не протягивайте руку за милостыней.
Потом мы отправились дальше. Румяный придерживал Хелю, желая с ней от нас отколоться, но она рвалась к нам и громко возражала, что хочет, мол, быть со всей компанией; и то, что она хотела быть с нами, обрадовало меня. Румяный по старался силой остановить ее и даже затеял с ней возню, однако Хеля от него вырвалась и прибежала к нам, а он обиделся и пошел в другую сторону.
Подбежав к нам, Хеля сказала:
— Почему вы не подождали меня, почему не помогли мне?
Она обращалась ко всем, но главным образом, пожалуй, ко мне. Это означало, что она была бы довольна, если б я, когда она боролась с Румяным, подошел к ним и оттолкнул его; это означало, что она рассчитывала на мою помощь. Что же, что же еще это означало?.. А то, что, случись в другой раз нечто подобное, я должен буду стать между ними, чтобы Румяный не давал волю рукам, и если он не уймется, полезет к ней нахрапом — оттолкнуть его... Но к чему это приведет, к чему?
И вдруг в голове моей заиграла, загудела давнишняя моя музыка, а потом, не переставая лицезреть самого себя, плывущего по широкой реке к родимому берегу, под музыку, от которой разламывалась голова, я увидал, как бросаюсь к Румяному и отталкиваю его...
Теперь нас пятеро, а мне представляется, что я один как перст, зажатый между широкой рекой и Румяным.
Мы уже выбрались со стройплощадки, шли теперь чистым полем, справа виднелись башенные краны и разные машины, слева — деревенские хаты под соломой. Наконец, окольными путями — неизвестно, почему он так петлял, Корбас привел всю ораву к автобусной остановке; видно, черт нас попутал, ибо мы. неумытые и небритые, в заляпанных грязью спецовках и сапогах хоть и был праздничный день,— отправились в большой город, километров за десять от нашего строительства. Приехав же туда, пошли не на какую-нибудь безлюдную и тихую улочку, а прямым ходом поперли в парк, где прогуливаются господа и дамы под зонтиками, с макинтошами на руке и с маленькими собачками.
Мы расселись на скамейке, вытянув перед собой ноги, а гуляющие смотрели на нас. Глазели на хамов — к неотесанным, грязным, небритым и хамам приглядывались. Если из захолустья, вроде нашей деревни, попадешь в большой город, то уж непременно сразу начинаешь определять по глазам и выражениям лиц горожан, что у них на уме; вот и мы определили, что они думают: ишь, мол, расселась пьянь деревенская; откуда взялись эти чурбаны, в какой неведомой глуши рожденные и взращенные, забрели сюда, чтобы осквернить наш древний град...
А прозрев эти тайные мысли горожан, мы назло им еще более по-хамски развалились на скамейке, еще дальше выставили ноги, выше задрали носы и независимо взирали на толстобрюхих господ с тросточками, расфуфыренных дебелых дам, на их детей и выхоленных собачонок.
Однако, по мере того как мы трезвели, просыпался стыд, все почувствовали себя точно голыми среди одетых и начали понимать, что зря пришли в парк и словно напоказ выставили наше хамство, дикость, наши хмельные, чумазые лица, грязные спецовки и сапоги, что напрасно хвалились своей неопрятностью, ибо следовало хвалиться совсем другим — тем, что умеем вкалывать и вкалываем с охотой и хоть приехали на стройку в телятнике — по существу слетелись как птицы, чтобы честно зарабатывать, стать на ноги, вообще наладить свою жизнь и честным трудом выйти в люди, чтоб по одежде и осанке быть под стать тем господам, которые обходили нашу компанию стороной, издали поглядывали исподлобья, поскольку боялись, как бы кто-нибудь из наших не вскочил с лавки и не дал тумака праздношатающемуся франту.
Ведь мы приехали на стройку, чтобы сравняться с этими фланерами, то есть знать столько же, сколько и они, однако им не уподобиться; чтобы, кроме привычки к чистой одежде и бритью, нажить побольше ума-разума уже в первом поколении, а по крайности — во втором или третьем.
Оклимавшись, мы смиренно встали со своей лавки, бочком, как виноватые, прошмыгнули к трамвайной остановке и возвратились к себе, к нашей грязи, к нашим баракам, рвам и раскиданным по всей долине железякам. Корбас, Мать и Молоденький пошли вместе, а я проводил Хелену до женского барака и один-одинешенек, вернее только с богом-отцом, болтавшимся на шее, и с думой об этой девушке, вернулся в свой барак и залез на койку, чтобы отоспаться.
Но прежде чем уснуть, малость пометался в мыслях между этой широкой долиной, где шла стройка, и той широкой долиной, где осталась моя деревня; между траншеей, которую мы копали и обшивали досками, и нашей привольной рекой; в сущности же мысль моя металась из-за девушки, а это означало, что мысленно был я с Хеленой, следовательно, был и с Румяным, дылдой и силачом Румяным, но ведь и я довольно высок и силой не обижен. Это значило, что, если он опять к ней пристанет и она начнет отбиваться и кричать:
— Уберите его,
я должен броситься к ним и оттолкнуть его; но что будет потом? Уж лучше бы эту девушку не направляли в нашу бригаду...
Припомнились мне мать с отцом, сестра брюхатая — еще не родила, иначе б известили,— припомнился зять и дедушка. У деда я бы спросил, стоит ли бросаться на Румяного, если тот вздумает приставать к Хелене, стоит ли бросаться. Но дед далеко, я совсем один: хоть бы я смог доползти до них побитый когда меня одолеет Румяный. Дед наверняка сказал бы:
— Не связывайся с ним;
и мать бы сказала:
— Не становись этому человеку поперек дороги.
Все бы, наверно, так посоветовали мне — и Молоденький, и может, даже Корбас, хотя неизвестно, что бы он сказал. Но думается мне, только Мать — та, со стройки,— сказала бы по-другому, может, так: «Оттолкни Румяного», ведь эта Мать — кремень.
Разозлился я на мать родную, и на отца, и на все семейство, и на всю бригаду, на всех святых и даже на того бога-отца, которого получил для поднятия духа, когда сюда отправлялся...