Главное же ощутилось сразу: он в безопасности. Ликующее чувство охватило его, и слова посыпались как горох из мешка, гремя и раскатываясь. Люди понимают, что он имеет в виду, конечно, далеко не каждое слово, потому что сами они объясняются на каком-то незнакомом наречии. Но вот из сумрака в круг тусклого света выходит парень и говорит, что надо идти на «хутор». Последнее слово звучит ясно, звонко и как-то торжественно. И еще он упоминает о телефоне, хотя в этом домике, конечно, нет телефона. Но он говорит о телефоне много раз, оказывается, он имеет в виду «ближайший телефон».
От этого говоруна все разом оживилось. Когда же он вышел, будто стихла маленькая буря. Впрочем, слова продолжают звучать в полумраке:
«Поздняя ночь», «Оставайся ночевать».
Много слов. Добрых, ласковых слов. Мысли его прояснились, и теперь он может разобраться в окружающем. Домик битком набит. Сколько тут детей? Трое, четверо, нет, пятеро. И двое взрослых, да парень вышел позвонить. И еще дряхлая старуха в углу на лавке, он не заметил ее поначалу. Он понимает, что домик, такой крошечный снаружи, не может быть больше изнутри. Он состоит из этой вот полутемной комнаты да помещеньица за синей полурастворенной дверью.
Там, в сараюшке или пристройке, наверное, спят взрослые, а здесь, в тепле—дети. Он снова незаметно пересчитывает детей. Они осмелели и крутятся, ползают возле него: большая девочка, мальчик его лет, трое малышей. И на всех них только две кровати.
И когда женщина снова сказала:
— Оставайся ночевать,
он сообразил, что должен набраться смелости и намекнуть на тесноту жилища. Конечно, это надо сделать тонко, чтобы их не обидеть, боже упаси! Он не настолько глуп. Он вообще не глуп. Просто он городской мальчик, заблудившийся в сельской местности, и лишь в этом его глупость. Все ясно как божий день. И столько же ясно их утверждение, что выход найдется.
Впрочем, он помнит скорее тон, нежели слова. Тем более что многих слов он вообще не понимал. Но интонация говорила ему больше, нежели слова. Впрочем, слово «еда» он понял очень хорошо. Он и тогда не знал, что было в большой миске, но ничего вкуснее не ел во всю последующую жизнь.
Образы минувшего пляшут в отягощенной памяти и вдруг замирают, вновь сложившись в цельную картину. Парень, отлучившийся к телефону, возвращается, и слышно, как он стряхивает снег у порога. Он входит и произносит несколько слов с тем особым выражением, что дарит душе тепло и надежность.
А потом неясный бормот в полутьме, и вдруг, как вспышка, отчетливая фраза:
— Он городской, ему — кровать.
И почему-то стало стыдно. Или то было чувство протеста? Что-то такое, из-за чего он охотно лег бы на полу. Но все равно он оказывается в огромной кровати, один, под звериными шкурами и непривычно жесткими одеялами. И эта кровать не похожа на его прежние кровати.
Она — словно кратер, который он видел на картинке. Неровные края вздымаются над ним, покоящимся на дне глубокой воронки. И ему хорошо. Он лежит блаженствуя и вдруг постигает еще одно чудо, которое больше уже никогда не явится ему: запах. Густой, плотный запах многих. Эти многие роятся во тьме вокруг него. Шаркают босые ноги по холодному полу, скрипят двери, что-то шуршит. А потом слышно, как эти многие спят.
И странно, что тут, на дне глубокого кратера, где он съежился комочком, под навалом шкур и жестких одеял, всплывает чувство Кровати, той самой Великой Кровати его городского дома, выкрашенной сверху донизу голубой эмалевой краской. Безобманное чувство означает, что в этом месте, в этой точке земного пространства, где он сейчас находится, ему хорошо. Обитатели домика, взрослые и дети, что храпят, дышат, кашляют и ворочаются во сне, раскидались по всем углам, а где и смешались в кучу на полу, только для того, чтобы он, городской мальчик, мог спать один и безраздельно властвовать над миром кровати.
Он помнит, как посинели от снега под утро оконные стекла. Помнит, что в миг пробуждения уже знал, где он, и не ощутил испуга. Вокруг него перемогало ночь целое общество. Это слово внезапно вспыхнуло в его мозгу. Он встречал его множество раз в газетах и школьных учебниках, но никогда толком не понимал, что оно означает, и не пользовался им. Он вылезает из кратера и крадучись, босой выходит на улицу. Он долго мочится в стылой предрассветной дымке и только потом замечает, что встал слишком близко от стены дома.
Тогда он нагребает снега замерзшей босой ногой и лишь затем ныряет в тепло жилья, в доброе нутро кратера. Другой раз он просыпается от игры пламени в очаге. Все общество в движении. Потом они едят кашу — противнее нет ничего на свете. Он давится, но глотает. Его одногодка зовут Стиг, они уже успели слегка подраться из-за места за столом. Старшую сестру Стига зовут Лагерта, красивее имени нет на земле. Она занимается малышами, это все мальчики, моет и причесывает их. О, ей уже четырнадцать!..
«Картинкам» скоро придет конец. Он называет «картинками» видения, являющиеся ему там, где он сидит сейчас и ловит мелкую треску, в полу километре от своего нынешнего жилья. Он присматривается к себе будто со стороны, с чуть тревожным удивлением. Не то чтобы он усомнился, все ли у него дома. Но почему предстающее его мысленному взору куда ясней и вещественней всего окружающего?
Ведь минуло шестьдесят лет с того дня, когда он заблудился в Вальдресе, шестьдесят лет со времени Кровати. Давненько это было, что и говорить, но случившееся совсем недавно куда дальше от него. Ему ничего не стоит, сидя здесь, в лодке, ощутить уют «кратера», густой запах тесного, маленького домика посреди Аудраля, ему так легко пробудить те далекие голоса и увидеть свою маму, сияюще белую в сумраке. Эти картины неотделимы от образа Кровати, образа великой надежности. Как рассыпалась мама в благодарностях за гостеприимство, оказанное ее сыну, глупому городскому мальчишке, умеющему лишь безоглядно вышагивать на лыжах.
Способность к безоглядности сохранилась в нем навсегда, и не только на лыжах. И способность к стыду. Возможно, кто-то обмолвился тогда выражением «классовые различия», хотя поручиться нельзя. Впоследствии он очень хорошо узнал и что такое «классовые различия», и что такое «солидарность».
Но тогда?.. Он помнит, как горячо благодарил хозяев домика за приют, но не за то, что важнее приюта. Как это назвать? Он и сейчас не знает. Ну, вроде бы отдать другому часть самого себя. С тех пор были другие войны и среди них одна... Вот когда особенно часто всплывали перед ним видения Вальдреса. И все не с такой отчетливостью, как сегодня, когда он сидит в лодке и удит. Вот опять клюнуло. Обычная, некрупная треска, едва на полкило. В ведерко ее. К вечеру он наловит достаточно рыбы.
«Картинки» теперь скользят мимо. Он не может принимать их с прежним доверием. В его внутреннем взгляде появился некий критический прищур, и сразу пропала чистота воспоминания. Лучше думать о треске. О том, чтобы вернуться домой с рыбой. Минувшее стирается с зеркала памяти. Солидарность, товарищество становятся отвлеченными понятиями.
И сразу взяла крупная рыба. Наконец-то отягощено гибкое удилище. Он тащит, нейлоновая леска напрягается и вот-вот лопнет. Но теперь он уже знает, что никакая это не рыба, просто зацепился крючок. Так зацепился, что и не освободишь. Придется отрезать. Жаль, это шведский крючок, но ничего не поделаешь.
Но тут ему становится любопытно, за что же, черт возьми, зацепился крючок? До сей поры он прохлаждался в лодке. Негоже прохлаждаться, когда ловишь рыбу. Надо бросить за борт кошку-якорек. Может, удастся поднять со дна корягу или что там еще. Он кидает кошку и травит трос. В непроглядной глуби что-то с чем-то сцепляется и что-то поддается. Он выбирает трос, тянет изо всех сил, лодка накреняется и черпает воду. Но ему до зарезу хочется знать, что же там такое. И тут он пугается: а вдруг это труп?
Медленно, натужно и упорно тянет он трос. Пот оросил лоб, стекает на глаза, трос глубоко врезается в ладони. Выступила кровь. Но теперь чудовище должно поддаться, и пусть это будет легендарный морской змей.
Что-то высунулось из воды. Спинка кровати. Вся обросшая ракушками. Железная кровать. И даже не очень ржавая. Совсем целая решетка в изножии — арфа, ни дать ни взять. Но никаких блестящих шаров на столбиках. Чудовище дьявольски нагрузло, едва лишь оказалось на поверхности воды. Надо опереть его о борт. Острая ракушка рассекла ладонь.
Лодка стремительно заполнялась водой. Самое правильное — отпустить трос и отправить чудовище восвояси. Но хочется еще поглядеть. Конечно, это не его Кровать. Такая штуковина не может пролететь сто двадцать километров по воздуху из Осло. Он не верит в чудеса. На свете много кроватей, иные из них лежат на дне морском.
Почему бы и нет?
Согнувшись, разглядывает он то, что было некогда кроватью. «Картинки» проплывают сквозь него, и теперь они словно бы светятся. На миг он оказывается в своей старой детской, а еще через миг—в Вальдресе. Освободив крючок, он отпускает трос. Жалкое подобие кровати плюхается на дно, к остальной, так сказать, мебели. «Плюп» — говорит оно.
Как все красиво отсюда, из лодки! О, вечное движение не знающего покоя мира. Ладно, надо вычерпать воду. Ну, вот и все. И пусть он что-то предал в себе, все же бодро пускается в обратный путь, всем телом налегая на шест. Он спешит. Пора в сегодняшний день, прочь из воспоминаний шестидесятилетней давности. Но зачем же предавать старую кровать?
Да, да, конечно, просто сейчас ему хочется действительности. Найдет ли он утоление там, куда плывет, в своем доме? Вот он стоит на мысу, белый в вечернем солнце.
А ему снова мерещится другой дом, маленькая замшелая хижина в далеком-далеком Вальдресе. Нынешний день, как ни старайся, не оторвешь от вчерашнего. Антенна на крыше дома — будто мачта корабля. Мысли начинают путаться. Он знает, что работа втащит его в трезвые будни. Но что-то в нем противится такой трезвости. И будет противиться до конца, до самого исхода.
Отталкиваясь шестом, вплывает он в будни и там крепко зачаливает лодку.