Найти тему

Я шел по дну...

 https://middlesavagery.files.wordpress.com/2011/03/trench.jpg
https://middlesavagery.files.wordpress.com/2011/03/trench.jpg

Я шел по дну третьего рва, к которому третьим однотесом приколочена моя жизнь, но в мыслях, в душе то и дело из этого рва убегал, и проделывал весь путь, который мне еще оставалось проделать, и сидел у кровати в избушке тайной повитухи, и смотрел, не отрываясь, на моего ребенка и на невенчанную мою жену, хотя на самом деле перед глазами у меня был длинный ров, и маленькая красная лампочка, и золотисто-красный, лучезарный, похожий на золотистого вьюна ее отсвет, отражающийся от чего-то блестящего.

Отсвет этот потому еще был похож на рыбу, что медленно двигался, будто плавал в нижней, не освещенной ясной ночью части рва, в «черной воде»; ни одно стеклышко, ни один обломок чистого, незаржавленного железа, ни одно случайное «зеркальце» из тех, которыми усеяны стройплощадки, не могли бы так красиво двигаться и красиво «плавать» между стенами рва.

Все внимательнее приглядывался я к этому отблеску, к золотисторжавой рыбке — мне интересно было, что же это в самом деле такое, я не мог больше ни о чем думать, кроме как об этой рыбе цвета темного золота, об этом призраке весенней ночи.

Я ускорил шаг, я почти бежал навстречу этому «диву» и вдруг рядом с ним, рядом с золотисто-ржавой рыбкой увидел тоже золотисто-ржавую, сжатую в кулак руку, а над нею тоже золотисто-ржавое лицо... и первым моим желанием, опередившим все мысли и подсказки, разом на меня нахлынувшим, когда я приблизился к этому «диву», было упасть на колени и просить, умолять об отказе от мести, а если не об отказе, то хотя бы об отсрочке, потому что сейчас я бегу к Хелене, потому что она, возможно, уже стала матерью, а я — отцом.

Вот какое во мне на один миг вспыхнуло желание, но я ничего такого не сделал, потому что, увидев золотисто-ржавый нож Румяного, первым делом схватил свой прыгунок и высвободил лезвие.

Когда я описываю ту встречу по прошествии многих лет и вспоминаю, как оно было, достаточно хладнокровно, будто смотрю со стороны, то могу сказать, что он метил мне под левое ребро, но я левой рукой подшиб снизу его правую кисть, и нож проплыл над моей головой; однако он мгновенно отскочил вбок, и мой нож проплыл мимо его подреберья. Разойдясь и немного отдалившись, они снова сблизились, и снова поплыли в разные стороны, и наверху разминулись.

Потом они разошлись внизу, описали широкие дуги, проплыли каждый по своему кругу и обогнули друг друга, потому что нам обоим хотелось получше нацелиться и мы оба знали, что самое удобное место — мягкое левое подреберье, и ножу хорошо бы подплыть к этому месту наискось, снизу вверх.

Не было никаких слов, никакого сопения и тяжелого дыхания, как это случается в рукопашных, силовых схватках, когда выпадают минуты — порой довольно долгие — тесного соприкосновения, слияния, во время которого решается судьба драки, и тогда всякие мелочи, даже сопение, даже тяжкий вздох, вырвавшийся из неожиданно освободившегося от железной хватки горла, могут обрести значение и стать той гирей, которая перетянет чашу весов победителя.

В драке на ножах нужна легкость, а легкость требует тишины.

Главное — ловко подскочить и пригвоздить к земле противника, в такой драке все проделывается изящно, без малейшего хамства, ибо ножи обязаны друг друга уважать. Этот процесс — драка чистая, ничего грязного в ней нет, никто никому не тычет пятерню в лицо, не сажает исчерна-красных синяков, как это случается в рукопашной.

Здесь все чисто. Под красной сигнальной лампочкой ров заканчивался широкой воронкой, и там, на округлом дне этой воронки, мы дрались.

В таких схватках не бывает равных, ничто лучше драки на ножах не показывает, что нет на свете двоих людей, одинаковых по силе. В драке на ножах непременно должен быть один сильнее, а другой слабее; это и выяснилось в круглой воронке под красной сигнальной лампой.

Я помню и, вспоминая, вижу длинную, золотисто-красную дугу, прочерченную его ножом в воздухе, и слышу одно его слово:

— Получай...

сказанное так, точно он совал мне подарок, от которого я отказывался; а потом я увидел чудесное размножение золотисто-ржавых рыбок, похожих на ту, первую, которую я заметил издалека; их стало так много, что можно было подумать, мир только из них и состоит— из золотисто-ржавых рыб. из золотисто-ржавых цветов; но тут я поплыл куда-то далеко-далеко.

Румяный оказался сильнее, его удар попал в цель, правда, он мог бы быть более точным, поскольку я остался жив, но все равно — удар был хорош, потому что я пять дней пролежал без сознания.

Я постоянно обращаюсь к одному из тех, кому сегодня двадцать лет, к нашему сыну; я говорю с ним как степенный отец семейства, давно расставшийся с ножом-прыгунком, но в то же время обращаюсь к нему как парень из тех далеких времен, как его ровесник, внезапно перескочивший через эти двадцать лет прямо в фуфайке, с лопатой, мастерком и "прыгунком" для защиты своей любви, как рабочий паренек со стройки, перемахнувший в сегодняшний день вместе с другими ребятами тех времен, одетыми в фуфайки, вместе с их страшными проклятиями и чудесными, священными часами работы.

В моих словах звучит печаль; как отец, я тоскую об утраченном сыне и даже изобрел способ, чтобы быть с ним рядом, а как парень давно минувших времен, как его приятель, в мыслях перескочивший годы, я хлопаю сына по плечу и спрашиваю: «Ну, и каков же ты, дружок, неужели в душе у тебя, как у некоторых нынешних твоих ровесников, погас священный огонь?»

Когда твоя мать отошла от Глухой канавы, она оказалась на пустыре, только еще подготовленном под строительство; избегая фонарей, уже зажегшихся кое-где над стройплощадками, и выбирая уголки потемнее, она добралась до той самой свалки старого железа, через которую я проходил, неся заболевшую Мать на медпункт.

Большой, похожий на плоскую лохань или неглубокую колыбель нож, оторванный от бульдозера, еще лежал там, и она, почувствовав страшную усталость, положила тебя в эту "колыбель", как я в ту осеннюю ночь положил Мать, и сама присела рядом.

Ты на шестой вечер своей жизни лежал не в красивой кроватке, и не в красивой колясочке, и даже не на куске сурового полотна, разостланного на соломе или на сене, а на огромном ноже от огромной машины, предназначенном для вспарывания земли; лежа на этом ноже, ты стал требовать грудь, и тогда мать вынула тебя из стальной «колыбели», положила на колени и накормила.

Потом она встала, взяла тебя на руки и, не зная, куда идти, пошла вперед, и снова ей пришлось пробираться сквозь нагромождения бесполезных отходов бешеной стройки, и снова усталость заставила ее остановиться, на этот раз возле оторванной от тяжелого грузовика жестяной кабины, у которой еще сохранились дверцы, а внутри — развороченное мягкое сиденье и даже руль.

Держа тебя на руках, она залезла в нее, и шестую ночь своей жизни ты провел в кабине старого грузовика, лежа на растерзанном сиденье рядом с матерью, которая, словно притомившийся шофер, немного вздремнула, уронив голову и руки на руль. Пробудившись в этом выброшенном на свалку остатке от грузовика, она прокатилась по двум годам своей жизни на стройке и, не выпуская из рук расшатанного руля, волей-неволей вернулась к той ночи, которую проводила с тобой тогда на свалке металлолома.

Продолжение