Вот это как раз и было той загадкой, которая заставляла настораживаться. Я тоже не понимал смысла такого поведения для преступника.
— Требовал же адвокат освободить его по чистой,— осаждала меня жена.— Ведь заявить суду, что у него нет оснований судить человека,— не шутка: для красного словца такое не скажешь.
— Что же ему тогда мешало добиваться отмены приговора? — возразил я.
— Надо было платить: он же пишет об этом. Нужно было много денег, надо было ехать в Москву. А у него их не было.
— Ехать в Москву совсем не обязательно. Достаточно было написать жалобу и направить куда следует. А адвокат даже и того не стал делать, не имея, наверно, оснований. Я лично не могу допустить, чтобы адвокат, будучи уверенным в невиновности своего подзащитного, бросил его на произвол судьбы. Это куда важней любых денег, никто не решится оставить человека в такой беде. А если учесть, что дело проверялось в Верховном Суде по жалобе осужденного и вину его признали доказанной, то грешить на адвоката не надо...
Так я доказывал, и не столько, наверно, жене, сколько самому себе, и видел, что все было против этого парня. А нутром чуял другое.
Проговорили мы с ней допоздна. Мы уже ни о чем не спорили, ничего не выдумывали, просто говорили об известных истинах, милых сердцу человека, хотелось произнести их вслух, как бы проверяя, целы ли они еще, и с радостью подтвердить им нашу верность...
А наутро за завтраком решили сходить к адвокату и поговорить об этом парне.
Вскоре я написал письмо его крестной матери с просьбой прислать мне копии приговоров, так как они могли потребоваться мне при разговоре с адвокатом. Ждать она меня не заставила. Не прошло, и недели, как получил от нее нужные бумаги, а вместе с ними четыре фотокарточки осужденного. На одной из них был снят небольшой мальчуган, стриженный и босой, около бревенчатой избы. Смотрел он с фотокарточки робко, худенький, в какой-то старой рубашонке и в штанишках с заплатами. На обратной стороне карточки было написано карандашом: «Кастюша. 10 лет, июль 1946 год».
Вот тогда он, наверно, и видел меня, в сорок шестом. Поверил дедовой сказке, глупый, из другого конца села прибегал с ватагой ребят. А теперь зачем-то разыскивает... Странно, как иной раз сплетаются обстоятельства, нарочно не придумаешь.
Остальные фотографии связаны с армией. Видно, что вырос, возмужал, особенно на последней: красивый парень в парадной солдатском мундире.
Я всматривался в черты незнакомого лица, пытаясь понять судьбу этого человека. Прямой, несколько укороченный нос, волевой подбородок, и уверенный взгляд, даже немного с зазнайкой, какой бывает у лиц, преодолевших какой-то трудный рубеж в жизни, словно хотел похвастаться перед крестной: «Вот погляди, какой я теперь! Все силы положу, а добьюсь своего...» И политрук писал, что добьется. Неужели ошибся — не разгадал? Вот бы ему рассказать. Не поверит. Да и как поверить? Душу в них вкладывал, за отца слыл. А их было почти половина роты. А как этот парень боялся оторваться от армии, будто чуял недоброе. Никак не мог решиться, куда поехать работать — на Север ли, на Восток, или остаться на сезонке. Хотел сделать как лучше, выбирал сам, наверно, впервые в жизни. И выбрал...
И тянется это все оттуда же — издали. Был бы жив отец или мать, ни за что не остался бы он на этой сезонке.
Вспомнил я одного своего товарища по институту, столичного адвоката Косоворотова, уже известного и с большой практикой. Взял с собой письма осужденного, копии судебных документов и после работы отправился в юридическую консультацию.
Весь наш послевоенный выпуск юристов состоял в основном из фронтовиков, и атмосфера солдатского товарищества и сейчас возникала при встрече. В институте с Косоворотовым мы были приятелями. Мы оба любили стихи, а он особенно. Даже странно было, как это он оказался в юридическом институте, а не в литературном. Память у него была необыкновенная, целые поэмы наизусть читал. Писал и сам, ну и, понятно, читал мне. Наиболее удачные стихи дарил мне на память. На, скажет, Семеныч, береги, когда-нибудь вспомнишь Косоворотова. И случай заставил меня вспомнить. Я был уверен, что такой человек непременно заинтересуется письмами парня.
Попал я к нему очень удачно: адвокат был свободен и в хорошем настроении, о чем-то весело разговаривал со своим коллегой-соседом. Увидел он меня в дверях комнаты и заторопился навстречу:
— А-а, Семеныч! Какими судьбами?
По-дружески поздоровался и повел в другую комнату, чтобы никто нам не мешал. Мы сели за столик, и он сказал совсем по-свойски:
— Ну, рассказывай, зачем пришел-то? Не меня ведь, конечно, повидать,— упрекнул он.— Теперь у всех только дела. Кого ни встретишь, не успеешь руку пожать, а он уже торопится: «Извини, по делам бегу». Да и сам я...— И он глянул на часы.
— Не вовремя я, наверно?
— Ну что ты, Семеныч! Ты мне во сто раз дороже любого клиента.— И он так хорошо улыбнулся, что тронул меня до глубины души.
А я гляжу на него и замечаю перемену: лицо напряженное, седина, пролысины, а в глазах усталость. Оживится, просияет и сразу помолодеет. А затем вдруг осечется и опять тускнеет. Одет он был хорошо: дорогой костюм, белоснежная рубашка и модный галстук. А вот тот Косоворотов был мне чем-то ближе. Жил он, помню, в большой нужде, все четыре года в институте бессменно донашивал свое армейское обмундирование — старую комсоставскую шинель, короткую полинялую гимнастерку и узкие вытертые галифе; в меню студенческой столовой выбирал что подешевле. Все это теперь у него позади, но вместе с тем остался где-то позади и тот Косоворотов-студент, которого я понимал и любил.
Косоворотов внимательно выслушал меня, расспросил о деталях, прочел копию приговора и сказал прямо, что с точки зрения защиты данное дело вряд ли кого-нибудь заинтересует. Я попытался заговорить о письмах, о том тяжком впечатлении, какое произвели они на меня.
— Все понятно,— сказал он.— Участь его не из завидных. Но меня интересует другое: каково твое-то отношение к делу, ты сам-то в чем-нибудь уверен или просто пожалел?
— Нет,— говорю,— не просто пожалел, в его поведении много странного.
— Что же именно?
И я рассказал ему, с каким упорством он отказывается возбуждать ходатайство о помиловании и в то же время продолжает осаждать свою крестную мать просьбами хлопотать за него, хотя дело уже побывало в Верховном Суде.
— Ну что я могу сказать тебе на это,— ответил мой приятель.— Во-первых, в отказе осужденного просить о помиловании при данных условиях нет ничего странного, явление это вполне нормальное. Тот, кто совершил преступление в местах заключения, рассчитывать на милость не может. И твой парень отлично об этом знает...