Где-то я читал, как один ученый, давая ход своей фантазии, очень сокрушался о том, что будто пяти наших чувств нам маловато, что если бы еще одно, шестое, то стали бы более определенными многие наши понятия, меньше колебался бы человек под влиянием разного рода мнений и не был бы так одинок перед трудным выбором в жизни...
Так это или не так, но по какой-то неведомой связи с прочитанным вспомнилась мне эта история.
Жили мы с женой тихо и мирно в деревянном домике на окраине Москвы, жили в том среднем достатке, когда и сыты всегда и одеты прилично,— страсти уже затихали, мечты унимались. А ведь что было! Носило нас по стране, до самых нехоженых уголков Якутии добирались. Но нашли друг друга, осели, зажили, появилась степенность, довольство, а с ними и однообразие — дни как-то выровнялись, округлились...
И вот в один из таких дней пришли мы с женой с работы, поужинали, управились с домашними делами, поговорили о том о сем и уже готовились ко сну, как вдруг кто-то постучал. Жена тревожно глянула на меня, затем на дверь — поздние стуки всегда неприятны — и пошла открывать.
А на улице было лихо — февраль как ошалел. Ветер взвивал целые полотнища из снега и неистово размахивал ими над городом, хлестал по окнам и стенам домов; скрипело крыльцо нашего старенького дома, барабанило железо на слуховом окне чердака... В такую ночь никто и ни за какие блага не выманил бы меня из тепла.
Слышу, как открылась уличная дверь, разговор и топот в коридоре. Вошли в переднюю две женщины — все в снегу, теплые платки что кудели, стали раздеваться, стряхивать с платков и с пальто снег. Вижу, сноха — жена моего погибшего на войне старшего брата — и еще какая-то женщина лет около сорока, худенькая такая, с озабоченным взглядом.
По правде сказать, не очень-то я обрадовался поздним гостям. Но делать нечего — пригласил их в комнату, а жена заторопилась с чаем.
— Это землячка наша,— сказала сноха про свою спутницу.— Ты уж не ругай нас, что так поздно,— приехали поговорить с тобой. Из дома-то вышли рано: пока до станции добирались да поезда почти час ждали, до костей продрогли.— И она прижалась спиной к натопленной печке.— Третьи сутки метет, намело — не пройдешь. И не рассчитали, поздновато приехали, думали, что спите.
Гостья стала рассказывать, что привело ее к нам,— говорила про какого-то осужденного парня, сироту, доводившегося ей крестником. Она заволновалась, лицо покрылось красными пятнами, на лбу выступила испарина: ей неудобно было говорить обо всем этом мне, чужому человеку, раскрывать своего рода тайну.
А я уже догадывался о Цели ее приезда: после войны я окончил юридический институт, она, видно, прослышала об этом, хотя и не знала, что юрист я, как говорится, самой средней руки — работаю юрисконсультом в небольшом учреждении и уголовных дел никогда не вел. Она же, чувствую, приехала за советом.
Выслушал я мою односельчанку и сразу же, чтобы не обнадеживать, потому что ничем помочь ей не мог, адресовал к адвокату
— Была, и не раз,— сказала она.— Глянут на бумаги - два таких преступления, дело-то уже решали в Верховном Суде — руками замашут: «Не ходите и время зря не тратьте — никто не возьмется»
Я взял у нее документы и стал читать. В копии приговора говорилось, что молодой рабочий одной из сибирских лесозаготовительных контор Константин Телепин обвинен в двух тяжких преступлениях» осужден на пятнадцать лет. В одном из преступлений он признался, а в другом не признался, но, как указано в приговоре, вина его полностью доказана как материалами дела, так и показаниями самой потерпевшей, которая его «твердо опознала».
А из другого документа — ответа Верховного Суда на жалобу осужденного — было видно, что дело Телепина истребовалось, проверялось и срок наказания снижен ему до восьми лет, хотя вина его признана доказанной, в обоих преступлениях.
— А в колонии ему еще пять лет дали, рецидивистом каким-то признали особенно опасным и посадили к самым отъявленным,— говорила она со слезами на глазах.— Седьмой год пошел, а он все рвется, рвется, что ни письмо, то просьба: «Похлопочите, я не виновен, похлопочите!» А что я могу сделать? У меня самой трое, самого старшего в школу собираю, а младшая еще ползает...
— Зря вы о нем печетесь,— сказал я, недослушав ее жалобу,— парень-то большой преступник, и, видно, неисправимый. А вы его жалеете, хлопочете за него.
— Ну как же быть-то? — проговорила она в отчаянии.
— А так наказание заслуженное и пусть исправляется. Они будут безобразничать, а добрые дяденьки выручать их что же тогда получится? Власть старается искоренить преступность, а мы ей мешать будем.
— Жалко ведь: сирота круглая, отец на войне погиб — на Ленинградском фронте, а мать деревом убило на лесозаготовках. Ни братьев у него, ни сестер нет — один он на всем свете. Помогите ему, если можете!
— А чем помочь-то? Адвокаты и то не берутся. А я не адвокат. Да и куда сунешься с таким багажом: два преступления на воле, одно в колонии, особо опасный рецидивист, тринадцать лет срока...
— Я писала ему, чтобы он о помиловании начал хлопотать. А он не хочет: «Что ж, говорит, я буду просить милости, ежели ни в чем не виновен». Наговорили на него, все время в письмах об этом пишет,
— Да что там письма, когда есть документы. Вот они.— Я потряс приговором.— Дело проверялось в Верховном Суде. В Верховном! Вы представляете? Знаете, какое сейчас положение? За каждое необоснованное осуждение голову снимут. А его судили дважды за три преступления. И, по-вашему, во всех трех не виновен? Это же смешно, согласитесь! Потому и адвокаты не берутся. И я бы не взялся, будь я адвокатом.
Даже неприятное чувство поднялось во мне против этого парня: натворил бед, а теперь хлопочи за него.
— Так вот и везде: опасный преступник, отпетая голова, а заступиться некому,— сказала она и стала рассказывать про его детство и юность, каким он был хорошим, да послушным, что и до сих пор не укладывается в ее голове: как это он вдруг стал отпетым таким?
— К людям все льнул,— говорила она, вытирая со щек слезы,—Кто бы куда ни послал — бежит: и дров наколет, и воды из колодца принесет, и снег от дома откидает. Книжки любил читать, да и сейчас посылаю ему все время. И в армии хорошо служил: благодарность ему объявляли за это, политрук ихний писал мне. А тут на лесозаготовках остался, заработать хотел: «Не на кого, говорит, надеяться, не маленький, пора уже думать о себе». И надумал на свою голову... А я и сейчас не верю, не мог он этого сделать.
Она замолчала, задумалась. Время приближалось к полночи, а на улице мело, несло и не думало униматься, отчего на душе было как-то неспокойно, тревожно. Я смотрел на ее худенькое заплаканное лицо, на грубые пальцы, нервно комкавшие концы платка, и не понимал: зачем и во имя чего взяла она на себя роль второй матери?