Оставшись один, я пошел на край стройки. Постоял немного в том месте, где строительная площадка смыкалась с садами, поглядел на не огороженные деревья и проникся печалью этих яблонек, груш и слив, на которые наплевать было стройке. Тяжелые грузовики, самосвалы и бульдозеры, прокладывая себе дорогу между деревьями, ободрали стволы, обломали ветки; пока еще деревца держатся, но скоро и на них найдет управу тяжелый бульдозер, ровняющий землю танк нашей стройки.
Я брел по краю стройплощадки, пока не очутился на небольшом холме, где мне уже случалось бывать; с этого места видна вся стройка, все, что возведено в долине.
Как я смог заметить, на строительных площадках по прибавилось стен, первый городской квартал, выпустив несколько красных языков к востоку, начинал перерастать в несуществующий пока центральный район — он уже достиг линии, вдоль которой протянется главная улица будущего города; перерезав это?
Еще не существующий город на две огромные равные части, она широкой рекой потечет по нему из конца в конец и впадет во двор большого завода, который также будет здесь построен.
Глядя на стройку с самой высокой точки в день похорон Матери, я мысленно увидел главную улицу города; мне удалось воздвигнут! в воображении не только целый город, но и завод, и это было для меня новым.
Но не только это было новым для меня в тот день: я смотрел на стройку, а взгляд невольно то и дело возвращался к левому краю первого городского квартала, к тем высоким, по осенней поре похожим на желтые колонны деревьям, что растут на кладбище, где мы похоронили Мать: и в голове неотступно вертелись глупые, детские мысли:
«Матери нет, Матери не будет, никогда не будет, тайный шинок остался, колоды в дровяном сарае остались, а Матери нет и не будет, никогда больше она не присядет на колоду в этом сарае, никогда не подымет кружку».
Такую я повторял мысленно литанию:
«Матери нет, Матери не будет, Матери никогда не будет...»
С литанией этой, во мне звучащей, я сошел с холма, откуда увидел стройку такой, какая она есть и какой будет, и потянуло меня в привольные осенние поля; повторяя одни и те же слова, я медленно брел по полю, потом спустился пологим склоном к реке и, по-прежнему слыша в себе ту литанию, стал продираться сквозь густой кустарник, как вдруг мысли мои спутал негромкий собачий вой.
Выла тощая собака грязно-бурой масти с гноящимися от старости глазами и вздыбившейся на спине шерстью, она пятилась от меня и тихо скулила не то от злости, не то от страха — пожалуй, скорее от страха, чем от злости.
Я пошел за собакой и наткнулся на старика в лохмотьях, лежавшего на подстилке из опавших листьев ракитника; у него было давно небритое, заросшее щетиной и грязное лицо, волосы прилипли ко лбу, а глаза такие же, как у его собаки,— старческие и гноящиеся.
Увидав меня, он вскочил со своей подстилки и вместе с собакой бросился в кусты; и тут я заметил, что на спине у него громадный горб, под тяжестью которого он сгибается, словно под туго набитым мешком, но несмотря на это передвигается очень быстро, по-стариковски мелко семеня ногами; сразу на память мне пришли те наши совместные вечера и ночи, когда мы с ребятами, немного выпив, смелее начинали глядеть на мир, и мои собственные, бессонные, полные тоски и страхов ночи, когда, поднявшись с постели, я подолгу стоял у окна, и те ночные часы, когда с края стройки доносился собачий лай, который не был обычным лаем,— заслышав его, бывало, подумаешь или шепнешь тихонько:
— Это тот, кто отказался переселяться,
или прямо:
— Снова собачий король забавляется.
В кустарнике я увидел горбуна таким, каким он был на самом деле, поскольку туман его не обволакивал и ни тень, ни полутень, ни яркий свет не укрывали от глаз.
Я пытался его остановить, кричал:
— Не убегай, вернись, не бойся, я тебе ничего плохого не сделаю, вернись, — но без толку, он нырнул в самую гущу зарослей и пропал.
Тогда по краешку, где кусты росли пореже, я обогнул эту непролазную чащу и зашел с другой стороны. В просвет между ветками я разглядел, что два старца — старец-человек и старец-пес — остановились возле большого, раскидистого куста, на самом берегу речного залива. Старик сгребал под этот куст листья ракитника, а пес сидел и смотрел, что делает человек; потом старик залез под куст, улегся на подстилку из листьев и, протянув руку, стал гладить собаку, пристроившуюся рядом с ним.
Я отступил, чтобы их не спугнуть, и на обратном пути сообщил в милицию, что в ракитнике под большим кустом на самом берегу речного залива лежит ужасно изможденный старый человек с собакой и нужно им заняться, иначе он может умереть от холода и голода.
Милиционеры пообещали, что сходят туда, поймают его и отдадут в дом для престарелых.
Я долго не интересовался, чем кончилась облава милиционеров на собачьего короля, потому что собственные заботы одолели: не знал я, как нам с Хеленой быть — венчаться или обождать, до сих пор не собрались, а теперь какая она невеста, скорее молодая мать, ей стыдно идти к алтарю с торчащим животом; можно, конечно, на это плюнуть и в один прекрасный день по-тихому обвенчаться, пусть ксендз свяжет нам руки епитрахилью и с этой церемонией будет покончено; кроме того, до меня дошли слухи, что Румяный обо мне не забыл и твердит, что еще у нас с ним счеты не сведены.
Однако потом я случайно узнал, как прошла облава. Хорошо еще, что милиционеров было четверо — от одного или даже от двоих он бы наверняка ускользнул; старик все до тонкости рассчитал: у него был свой залив с вязким илистым дном; чем дальше от берега, тем слой ила становился толще и жиже, покуда не сменялся чистой водой, которую увлекало быстрое течение реки.
Милиционеры не предполагали, что старик этот, не захотевший переезжать в другую деревню, когда стройка завладела его полем и домом, сочтет илистый залив за лучший путь бегства, они даже радовались, надеясь, что используют залив при облаве — припрут к нему старика, точно к стенке, и не придется его окружать, достаточно будет охватить полукольцом.