Только один мужчина в ауле отважился позвать к жене Анну и отвезти жену в больницу. Это был партизан Максуд. Правда, в тот же день он заметил, с каким ехидством посматривали на него многие мужчины, как двусмысленно поздравляли с рождением сына, как нарочно громко, чтобы он услышал, перешептывались за его спиной: «Лучше обручиться с веником, даже не с тем, что подметает дом, а с тем, что сметает мусор со двора, чем иметь такую жену, которая не стесняется выставить себя перед так называемыми тохторами».
Но Максуд остался глух к этим пересудам.
А с каким волнением ждали в ауле его жену из больницы! Ее слушали разинув рты, на нее смотрели как на героиню. И никто не поверил, что новорожденного принимали женщины, одетые в белоснежные халаты, что лежала она на мягкой кровати, на чистых белых простынях и, самое главное, врач не только не запрещала ей стонать и кричать, а наоборот, сама говорила: «Кричи, милая, кричи, легче будет».
А когда она заявила, что муж ее Максуд все девять дней приходил в больницу и она каждый раз разговаривала с ним через окно, то все женщины аула разочаровались в своих мужьях. «В самом деле, — негодовали они, — наши мужья будто и вовсе не причастны к делу. И боль наша для них не боль.»
И действительно, мужчине считалось неприличным входить в комнату, где лежала роженица. Более того, молодая мать еще месяца два после родов пряталась от мужчин, включая собственного мужа. Показаться им раньше этого срока — значило проявить неуважение к ним.
В такой трудной обстановке Анне и Макружат приходилось вести свою ежедневную, изнурительную борьбу. Когда они вместе с тремя комсомольцами пришли в дом Нурулага, его невестка была без сознания. Желтая как воск, она лежала в самом дальнем углу комнаты. Около нее сидела ее старая мать и заунывным голосом читала молитвы. Мужчин в комнате не было.
Когда Анна заявила, что пришла забрать ее в больницу. Нурулаг был совсем неглупым человеком и сразу же оценил обстановку. Невестке уже ничем не помочь. Если мы ее отправим в больницу, это станет наглядным примером для тех, кто начинает склоняться в сторону русской и ее помощницы.
Взвесив все это и дав знак сыну, чтобы он молчал, Нурулаг обратился к Анне:
— Моей невестке уже лучше, — сказал он, — но если вы считаете нужным, везите ее в больницу.
Конечно, как и рассчитал Нурулаг, его невестка не смогла выкарабкаться. Вот тут-то он и отвел душу. «Нечистые духи, шайтаны», — кричал он, бегая по аулу.
После этого случая стало еще труднее проводить в ауле свою маленькую, но героическую работу.
Так шло время, словно путник, взбиравшийся на гору: то уступы, то обвалы, то узкие тропинки, а то и раскидистое дерево, под которым можно передохнуть, выпить родниковой воды, дать покой уставшим ногам и отправиться дальше.
В горном ауле открылась первая школа, и дочь Макружат пошла в первый класс.
В медпункте, расположенном в доме Макружат, сначала появилась одна больничная койка, потом несколько, появился и свой врач — Зоя Федоровна, уехала санитарка Анна, приехала Мария. Одна Макружат оставалась неизменной. И теперь уже непонятно было, то ли это больница разместилась в ее доме, то ли она сама живет при больнице.
Давно осталось позади и то время, когда аульчане скрывали свои болезни, а женщины рожали детей дома на ворохе соломы. Макружат уже довольно хорошо владела русским языком и не упускала случая похвастаться своей больницей. «Вот у нас, — говорила она, — даже лучше, чем в районе. Там какие-то дежурства, выходные. А для нас что день, что ночь... Разве можно спокойно спать, если человек болен?» Или: «Золотые руки у нашей Зои Федоровны. Поверьте, слова мои чисты, как утренняя роса. Позавчера привезли к нам в больницу человека. Ноги холодные, сам синий. Я как увидела его, даже рассердилась: вечно, говорю, вы идете к нам, чтобы зарегистрировать акт только. А Зоя Федоровна тут же стала растирать его левый бок, и что же вы думаете? Губы порозовели, глаза приоткрылись. Ожил человек. Не знаю, не знаю, что за дарман у нее в руках. Он и сам теперь говорит: «Я человек, вернувшийся с того света».
Женщины, слушая ее, улыбались и переглядывались. Они знали, когда речь идет о больнице, Макружат всегда преувеличивает. Но они охотно прощали ей этот маленький грешок: ведь больница была для нее всем — и родным домом, и семьей, и смыслом жизни.
Хотя она и в юности не отличалась красотой, теперь люди вдруг стали находить, что у нее очень приятная внешность. Говорили, что после разговора с ней становится светлее на душе.
Так проходили годы, оставляя на голове Макружат свой нетающий снег. Уже в горах и в помине не было собственных делянок. Все слилось в большое колхозное поле. Медпункт давно перерос в больницу, которая не вмещалась даже в обширном доме Макружат. И колхоз построил для нее новое здание. Прежней оставалась только Макружат. Она была старожилом и стражем этой больницы. Уже не одно поколение прошло через ее руки. Но каждому казалось: если в коридоре, на лестнице, в палате, в больничном дворе мелькает крупная фигура Макружат в сверкающем белизной, хрустящем от крахмала халате, — значит, все в порядке, он обязательно выздоровеет.
Макружат любила называть себя старшей санитаркой, и все в ауле теперь так называли ее. Никому и в голову не приходило, что в штате старшей санитарки вообще не существует.
Если бы она вдруг назвала себя главным врачом, люди бы и это приняли как должное, потому что именно ее они считали главным человеком в больнице.
Строгая и величественная Макружат ходила по палатам, проверяла, чисто ли, наводила порядок и делала всем замечания. Но ни одна санитарка не посмела бы сказать ей: «Что ты вмешиваешься не в свое дело? Есть у тебя своя палата, за ней и смотри. Ты над нами не начальница». Никому и в голову не приходило сказать ей так, не только сказать — даже подумать. Все безропотно признавали ее власть над собой.
Зато и в больнице, благодаря ее неустанному рвению, даже в коридорах было чисто, как в операционной. Особенно доставалось от Макружат прачкам. «Я не могу такое белье предложить больным. У них лица не из воска, — придирчиво говорила она. — И вообще — это вам не чабанский хутор». Прачки, опасаясь вступать с нею в спор, стали приносить ей белье чище первого снега в горах. А глядя на это, и другие санитарки повысили свои требования.
«Или наши больные хуже? — возмущались они. — Почему вы несете Макружат белье чистое, как первый снег в горах, а нам, как прошлогодний снег, завалявшийся около пыльной дороги?»
Макружат всегда первой приходила к секретарю парторганизации платить членские взносы. Из нагрудного кармана, который она специально пришила к внутренней стороне платья, не спеша доставала парчовый кошелек. В нем хранился партбилет. При этом лицо Макружат светлело и казалось отрешенным от всех земных забот.
Она не пропускала ни одного собрания. И не было такого собрания, где бы она не сидела в президиуме. Почетные грамоты, которые она получала в избытке, висели одна над другой в золоченых рамках над ее кроватью. Когда приходил гость, Макружат вела его именно в эту комнату и усаживала так, что он, хочет того или нет, не мог не прочесть эти грамоты, а прочтя, не поздравить Макружат, а поздравив, не выразить своего восхищения.
«У меня и медали есть», — говорила она, растворяясь в улыбке, и доставала из сундука другой парчовый кошелек, из которого на стол с легким праздничным звоном сыпались круглые диски медалей.