Найти тему

Вадим Руднев: «Я не верю в ХХI век»

Нормы нет. Реальности тоже. Зато есть истерия. Шизофрения. Психосемиотика. Нормопатия. Шизотипическое расстройство личности. Киберсознание. Что век грядущий нам готовит?

Материал опубликован на портале "Частный корреспондент".

Популярность настигла Вадима Руднева в 1997 году, когда вышел его «Словарь культуры ХХ века», ставший уже знаковым, если не сказать классическим.

Словарь так и остался самой известной работой Руднева, хотя книг с тех пор автор успел выпустить множество. Чуть ли не по одной в год, а то и больше.

Это и вышедшая еще до словаря «Морфология реальности: Исследование по философии текста» (1996), и «Прочь от реальности: Исследования по философии текста — II» (2000), «Винни-Пух и философия обыденного языка» (тоже три издания: 1994, 1996, 2000), «Метафизика футбола: Исследования по философии текста и патографии» (2001), «Характеры и расстройства личности: Патография и метапсихология» и биография Витгенштейна «Божественный Людвиг» (обе — 2002), «Тайна Курочки Рябы: Безумие и успех в культуре» (2003), «Диалог с безумием» (2005)…

Словарь между тем выдержал три издания (1997, 1999, 2009) — и, похоже, совершенно вытеснил из массового восприятия, кто таков его автор сам по себе и чем он занимается. А кто он, в самом деле, такой: лингвист? Филолог? Исследователь культуры? Семиотик, как его часто называют? Может быть, теоретик безумия? Это и попыталась выяснить корреспондент «Часкора» Ольга Балла.

— Вадим Петрович, как вообще строилась ваша интеллектуальная биография?
— Я начинал как стиховед — занимался метрикой, потом перешел к математической логике, затем — к фундаментальной философии, а после этого познакомился с профессором Бурно, психиатром, и попытался соединить аналитическую философию с психопатологией.

— Как в вас уживаются все эти специалисты в разных областях? Не конфликтуют ли? Кто среди них главный?
— Философ, конечно. Лингвист я только формально, хотя прослушал очень хорошие курсы в университете и защитил диссертацию по общему языкознанию. Моя родная специальность — лингвистическая философия: ранний Витгенштейн, «Логико-философский трактат»…

А вообще я ученик Юрия Михайловича Лотмана, и мне еще в Тартуском университете, а позже и в Москве, была задана междисциплинарная парадигма. Поэтому все эти специалисты прекрасно во мне уживаются и помогают друг другу.

Что касается словаря, это какая-то досадная книга, которую я писал ради денег, которая почему-то понравилась людям. И за которую мне отчасти стыдно: она, в общем, довольно личная. В новом издании я некоторые — наиболее личные — статьи убрал. Переиздавать ее больше не буду.

Культура как предмет моих занятий — это побочный продукт. Я вообще против слов «культура» и «культурология». Я занимаюсь философией.

— Вы против слова «культура». Но каким словом вы бы описали то целое, которое исследуете и по которому как-никак выпускаете уже третье издание словаря?
— Я бы назвал это развитием мысли.

— Даже если это не мысль, а, скажем, чувство?
— Чувство — тоже мысль. Как говорил Витгенштейн, «мысль есть осмысленное высказывание». Мысль первичнее чувства, если оно выражается.

— Что дает для понимания культуры предложенный вами взгляд на нее?
— Он позволяет рассмотреть мир с точки зрения познающего сознания — для этого я несколько лет назад придумал термин «психосемиотика». Я вообще не верю, что реальный мир существует вне познающего его сознания.

-2

— Занимаетесь ли вы как исследователь культурой в становлении — тем, что происходит после ХХ века?
— Только в свете психопатологии. В советское время психолог и психиатр Снежневский придумал выражение «малопрогредиентная шизофрения», которым пользовались при посадке в больницу диссидентов.

Сейчас этот термин отменили и говорят о «шизотипическом расстройстве личности» или «полифоническом характере». Так вот, этот полифонический характер, где, как осколки, связываются различные характеры, по-моему, наиболее перспективен в культуре. Мне кажется, что за ним будущее. И если мне удастся, я попробую его исследовать — как часть психосемиотического мира.

— В чем же его перспективность?
— В том, что после постмодернизма стало уже ясно: один-единственный взгляд на истину, на пространство, на мир — неадекватен; что, как говорил Лотман, неполнота нашего знания о мире компенсируется его стереоскопичностью. Это расширенное понимание принципа дополнительности.

«Полифонический» человек стереоскопичен. Для него не то чтобы нет никаких приоритетов — какие-то есть, конечно, но он наиболее широк. При условии, правда, что он человек творческий.

— Значит, подход со стороны «безумия» к «культуре» видится вам наиболее продуктивным? Как вы различаете «безумие» и «норму»? Если безумие так плодотворно в культурном, в смысловом отношении — что же тогда норма?
— Об этом очень хорошо сказал Лакан: норма — это просто очень хорошо адаптированный психоз. Никакой нормы на самом деле нет. Есть симуляция нормы.

— Что же, «норма» и «безумие» — это лишь разные степени адаптированности?
— Совершенно верно. Блейер говорил, что есть талантливые безумцы, а есть бездарные. Мой любимый учитель, профессор Бурно, рассказывал: он в молодости работал в сельской больнице, куда привозили тупых сельских мужиков. И когда у них начинался бред, они рассказывали совершенно невероятные истории — очень богатые, красочные. Но родные требовали: верните нам наших кормильцев! Мужиков закармливали нейролептиками, и те опять превращались в таких вот тупых «кормильцев».

— Уж не получается ли, что, вместо того чтобы нормализовывать так называемых душевнобольных, безумие стоило бы культивировать?
— Такая попытка была — в 60-е годы. Она называлась «антипсихиатрия»: безумцы рассматривались как цвет человечества — во всяком случае, как просто другой мир, как партнеры по бытию. Рональд Лэйнг, например, представлял такую точку зрения. Они отменили больницы, врачи и пациенты вместе жили в специальных поселениях и как бы помогали друг другу — потому что, считалось, врач — это тоже своего рода больной.

Но из этого ничего не получилось. Потому что в подлинном безумии есть психическое страдание. И его никуда не денешь. Именно по этому критерию мы отличаем подлинное безумие от, скажем, просто причудливости мышления, всего такого. Если человек страдает — это уже болезнь.

Тот же Снежневский был не так глуп, он различал понятия nosos и pathos. Nosos — это конкретная болезнь. А pathos — то, что в той или иной степени есть у всех.

— Значит, каждый — в той мере, в какой он рассогласован с реальностью, — безумец?
— В той или иной мере всякий рассогласован с реальностью. Но существует и такое понятие, как «нормопатия» или «нормоз». Термин «нормопатия» выдумала Джойс Макдугалл, а «нормоз» — наш психоаналитик Игорь Кадыров. То есть такая нетворческая норма. Это тоже болезнь!

— Мы уже говорили о том, что болезнь узнается по страданию. Но «нетворчески-нормальный» вряд ли страдает от своего нетворческого состояния. Отчего же это болезнь? Чего ему не хватает?
— Прежде всего человека без характера не бывает. Каждый характер — это определенный диагноз действительности. То есть любая реакция на действительность характеризуется некоей психологической однобокостью или, наоборот, патологической разносторонностью.

И если человек, допустим, болезненно-педантичен, ананкаст, — таких много, например, в Германии, — или типично русский психастеник, ему обязательно будет чего-то не хватать. Он непременно должен будет это как-то компенсировать, и у него всегда будет риск дезадаптации, как говорил Марк Евгеньевич Бурно, «на переломах судьбы»: при разводе, при смерти близких, у женщин после беременности — они часто впадают в депрессию или даже шизофрению…

Тех, которые полностью сохраняли бы адаптацию в подобных ситуациях, я знаю очень мало. С другой стороны, например, Лакан или Стравинский выглядели как люди крайне здоровые, но их творчество показывает, что это было далеко не так. Они настоящие психопаты.

— Что же, они были рассогласованы с реальностью?
— Они были безусловно рассогласованы с реальностью так называемого нормального человека. И что самое интересное, обычно ведь бывает так, что гении придумывают что-то такое, в чем сами далеко не уверены, а толпа это подхватывает, и в конце концов это превращается в новую модель реальности.

Например, Ньютон был шизофреник: с шубами, с припадками, иногда он вообще не понимал, что происходит, говорил: «У учеников спросите, я сейчас ничего не понимаю».

В системе, которую он создал, явно заложена некоторая шизофрения. Возьмем хотя бы первый закон Ньютона — там говорится примерно следующее: тело находится в покое или движется прямолинейно и равномерно, пока на него не действует никакая сила извне. Вот я с детства не могу понять, как это — уравнивать покой и любое равномерное движение? Это шиза полная, мне кажется!

-3

А потом система Ньютона не просто была принята — она была нормализована: стала нормативной. Культура движется вперед именно так.

— Можно ли говорить о том, что у каждого времени свои виды безумия?
— Конечно. Например, во времена Фрейда главной была истерия. Она была функцией от запретов викторианской эпохи, прежде всего на сексуальность.

У Фрейда есть замечательная статья «Скорбь и меланхолия», где он, в частности, замечает, что депрессивных людей вообще довольно мало. И это он пишет в 1917 году!

Надо сказать, что у психоанализа с депрессией складываются довольно плохие отношения: он ее как-то не понимает и плохо лечит. А после конца Первой мировой войны начинается наплыв депрессий. Почему? Депрессия — это потеря. Изначально, психодинамически, это всегда потеря матери: когда мать уходит, ребенок думает, что она не вернется. Так вот, была навсегда потеряна уютная, «гемютная», как сказал бы Набоков, Европа; не говоря уже о том, что миллионы лишились своих близких, а кое-кто и самого себя: появилась даже такая литература — «потерянного поколения», литература по сути своей депрессивная.

А потом, когда началась уже эта борьба с реальностью, главной болезнью стала шизофрения — начиная с Кафки. ХХ век развивался под знаком шизофрении, и где-то в постмодернистскую эпоху она закончилась. Постмодернизм перешагнул через это, он сумел себе помочь.

— Стало быть, шизофрения как болезнь века позади и нас ждут некие новые виды конфликтов с реальностью?
— Да, мне кажется, по-настоящему страшная, кафкианская шизофрения позади. Вот, скажем, Даниил Андреев — это еще настоящая шизофрения, страшная, чувствуется, что человек действительно страдает, болеет…

А, например, Жиль Делез, который тоже по своему причудливому мышлению шизофреник, — он все-таки, как говорит Толстой, «пугает, а мне не страшно», хотя и жутко интересно, хотя и ничего не понимаешь при этом.

Если говорить о главном психическом расстройстве новой, постшизофренической эпохи, то, видимо, это прежде всего будет шизотипическое расстройство личности, полифонический характер.

— Вообще, чем, по-вашему, культура наступившего века будет отличаться от культуры века ХХ?
— Какие-то сдвиги, может быть, даже перспективы я, безусловно, вижу в сфере того, в чем я понимаю: в сфере болезни.

Я не думаю, что в XXI веке будет большая шизофрения; может быть, будет продлена жизнь, будет окончательно побежден рак, но всё это — вещи, которые я не считаю самыми важными: это не развитие мысли.

ХХ век, если говорить коротко, это культура борьбы с реальностью. XIX, например, реальность осваивал, пытался ее анализировать. Он даже добился в этом определенных успехов — пока не возникли квантовая физика и общая теория относительности, которые всё перевернули.

— Но как мог ХХ век бороться с реальностью, если она, как вы сказали, конструкт сознания?
— Он боролся с химерой реальности как чего-то независимого от сознания. Вообще, что касается реальности, я думаю, она — при помощи ненавистных мне средств массовой коммуникации, того же интернета, например, — будет всё больше и больше виртуализироваться — и однажды ее вообще не станет. Наступает конец реальности. И поэтому никаких проблем с ней больше и не возникнет.

— Будет одно сплошное сознание?
— Скорее киберсознание.

— За что же вы ненавидите СМИ? Не они ли приближают эру киберсознания, не они ли втягивают всё в символический универсум?
— Ну не знаю… Да, надо признать, что мобильный телефон, электронная почта — вещи очень удобные, но как некие артефакты нового сознания я их не рассматриваю. Это всего лишь его побочные продукты, инструменты, которыми можно пользоваться, а можно и не пользоваться.

Но, например, «Живые журналы» я, человек ХХ века, не люблю — они мне кажутся чем-то постыдным. И вообще интернет, по-моему, очень ненадежная вещь. Я лучше хорошую книжку почитаю, чем стану лазить по интернету: я люблю читать лежа, карандашом подчеркивать…

— Но есть же электронные книги, их можно лежа читать… Или распечатки на худой конец.
— Нет, электронная книга — ни за что! Распечатка — это тоже как-то позорно. Основательности нет. Надо, чтобы были обложка, переплет…

Моя жена считает, что книг скоро вообще не будет; а я думаю, что в конце концов как виниловые пластинки в эру звукозаписи стали редкими и модными, так и книги, когда в них отпадет надобность, станут по-настоящему необходимы.

— А почему бы бумажным и прочим книгам не дополнять друг друга? Разве они не могут найти формы кооперации в культурном пространстве?
— Что-то я не вижу кооперативных взаимоотношений между книгами и интернетом. Происходит скорее обратное. Люди перестали ходить в библиотеки, вообще использовать традиционные формы общения с мыслью.

-4

Мои аспиранты, например, книг не читают. Я им даю интереснейшие книги, а они их не могут освоить. Привыкли уже с экрана читать! Ну, правда, они все телевизионщики.

— То есть вы считаете, что материальные носители мысли решающим образом влияют на ее восприятие и усвоение?
— Именно. Не представляю себе Декарта или Витгенштейна в электронном виде. Витгенштейн вообще, я думаю, плевался бы и не пользовался интернетом.

— Это только потому, что он родился еще до него. А если бы он родился сейчас…
— Тогда бы он не был Витгенштейном!

Но вообще, я не верю, что XXI век наступил. Не вижу я его. Он пока еще никаких позитивных событий, мне кажется, не дал. Я думаю, мы до сих пор еще в ХХ. Никаких перспектив для себя, в частности, — для мыслящего человека ХХ века — я не вижу.

Может быть, я слишком рано родился и поэтому как-то застрял в этом столетии — я его, кстати, очень люблю, несмотря на все его ужасы и кошмары, которые я разделяю и болею за них. Потому-то я и не поместил в словарь никаких войн, никаких катастроф — чтобы не рассматривать их в таком легкомысленном контексте.

А с XXI веком мне хреново — ничего не поделаешь.

Беседовала Ольга Балла, "Частный корреспондент".