В квартиру на Смольном люди сходились вечерами и чувствовали себя дома и почему-то в безопасности, хоть бомбежкой могло убить в доме с таким же успехом, как и вне его.
Ну вот, пришли!
Наташка поднималась по лестнице легко, через ступеньку. Резко дернутый испорченный звонок застонал. Вукеша поджидала в прихожей, торопливо отмыкала замки.
Промозглый ленинградский воздух заползал Наталье за шиворот бархатной жакетки.
— Иди, девочка.
Наталья шлепала мокрый портфель на стол и, сняв со стены в прихожей ключик, возвращалась на лестницу открыть ящик для писем. Оттуда вытряхивались газеты, иногда и открытки, надписанные знакомыми почерками.
Второй приходила Надя. Она колебалась около двери. Ей, чужой, всегда немного неловко было звонить, и дверной звонок несмело два раза прозвучал под ее рукой.
— Иди, девочка,— так же встречала ее Вукеша.
Надеждино пальто было узко в плечах, широко в подоле. Собирались из подъемных денег после окончания института купить новое, но из-за войны был ускоренный выпуск, подъемных не выдали, потому что выехать из блокированного Ленинграда не пришлось, и новое пальто не сшилось. Надя была в круглоносых русских сапога? сорок второго номера, болтавшихся на маленьких ногах как футляры.
— Есть письма, Наталка? — несмело спрашивала Надя. Еще со школьных лет она находилась немного под Натальиным башмаком и побаивалась резких ответов.
— Пишут! — грудным от обиды голосом отвечала Наталья.— Я не понимаю...
— А Люська вчера от брата письмо получила. С южного фронта!
— Интересно, как же дошло?
— Вероятно, самолетом,— отвечает Надя, жалея о начатом разговоре. Странно, почему нет писем от Шурика. Хорошо бы получить письмо от Бори. Ведь не мог же он ее забыть! А раз от чужих людей с фронтов письма есть, а от своих нет, может быть, их, самых близких, нет уже на свете.
Вукеша бродит по комнате, поджимая бледные, уже старческие губы, и спрашивает про свою, затаенную, видимо больную, мысль:
— А что, девочки, правда, что Гитлер захватил Кронштадт?
— Фр-р! Ты это от кого слышала?
Вукеша растерянно молчит.
— Ты это опять в очереди или от своей Анны-Ванны? Эта Анна-Ванна давно в милицию просится! — визгливым голосом кричит Наталья.
Звонок снова дребезжит.
— Вот сейчас папа придет, я ему расскажу про твою Анну-Ванну! Не понимает, что ли, что противно!
Третьим в квартиру входит хозяин. Его два звонка деловиты и коротки.
— Где Наташа?— говорит он.— Позовите Наташу!— И достает ей из портфеля завернутые в газету два сухих сосновых полена. Когда-то с такой же молчаливой лаской он приносил ей конфеты, позже — всякие гребеночки, духи, красивые перчатки, все, что нужно подрастающим дочкам.
— Спасибо, пап,— отвечает она.— Пойдемте есть.
Отец подходит к заветному шкафчику. Шкафчик висит в кухне, старый, без замка, на дверце по стеклу — позеленевшие медные полоски, бывшие когда-то украшением. В этом шкафчике лежат все запасы семьи — дневной паек хлеба, мелкая тарелка с тягучим, как тянучка, вареным сахаром, два стакана с крупной солью и спички.
Отец выполняет роль патриарха в семье — он распоряжается запасами. За хозяином плетется по пятам странная какая-то, будто неживая собака. Шерсть у нее такая взъерошенная и мятая, как бывает у старых плюшевых мишек.
Хозяин достает из шкафчика хлеб, режет на доске на пять равных порций и подвигает к каждой из них несколько осыпавшихся крошек. Режет на пять частей маленький кубик масла — на брата выходит по пол игральной косточки.
— Старуха!— говорит он собаке, свалившейся у его ног.— Старуха!
Ему приходят в голову мысли о благородной собачьей душе—по Лондону и по Томпсону — и что хорошо бы ей выделить тоже какую-то часть порции, ведь голодают все вместе. Немного стыдно взглянуть в глаза собаке, да их и не видно, она уставилась в пол.
К обеду полагается перловый суп из соленой кошки, еще зимних заготовок. На второе каша из отрубей с горьким салатом — вырытых из-под остатков снега корешков одуванчиков — и с жидким соусом из пшенной крупы. К чаю по пол чайной ложки сахарной тянучки и но лепешке из дуранды зеленоватого цвета.
Лепешки едят медленно, со вкусом.
Иногда к чаю приходит какая-нибудь соседка, тоже получает лепешку, ест ее как пирожное и говорит Вукеше: «Как вкусно вы готовите!»
Девочки за обедом спокойны, почти веселы,
Вукеша, вздохнув, достает из-за пазухи фотографию военного, своего воспитанника, без вести пропавшего на фронте Натальиного брата Шурика, но Наталья кивает ей на отца, и карточка прячется.
— У нас на заводе...— говорит Надя,— Иван Петрович... — она мнется,— Иван Петрович...— Но нельзя же остановиться на полуфразе, раз уж нечаянно как-то начала, о чем не следовало бы говорить.— Иван Петрович...— И не придумав лучшего, продолжает: — Ничего, жив! — И мысленно видит умершего сегодня от голода старого рабочего Ивана Петровича.
— А у почты на лестнице,— говорит Ната,— вы видели?
— Ничего не видели,— сурово прерывает Надя.
— Покойники. Стоят в пальто, как мороженые столбы. Ничего. Я привыкла.
— Не надо, Наташа! — просит Надя.
— Я бы, кажется, этого Гитлера...— говорит или отвечает на свои мысли Вукеша.
Дядя Ваня молча ест и поглядывает на репродуктор.
— Говорит Ленинград, говорит Ленинград...
Смерть еще не коснулась его семьи. Верно, Наталье под зимнее пальто легко влезает толстый полушубок, и лицо ее стало прозрачным и одухотворенным. Молодцом держится Надюша.
У старого друга Вукеши лезут волосы и сыплются зубы, а Лидию Ивановну ноги плохо слушаются, будто вместо них протезы, но семья, собравшаяся просто из знакомых людей, крепка, хоть родных по крови в ней всего два человека — он сам и его дочь Наталья.