На оборотной стороне афиши была мелкими буквами целиком напечатана ода Шиллера. Андрей Кириллович медленно ее прочел. «А не то чтобы отменнейшие были стихи, хоть они и Шиллеровы», – подумал он. Его неодобрение, впрочем, относилось к мыслям стихов, а не к их форме: форма была бойкая и в самом деле веселила душу. Но Разумовскому было не до веселья.
– Знатоки говорят, что в симфонии нарушены все законы музыки... Вы этого не думаете, князь?
– Нет, я этого не думаю... А если и нарушены, то беспокоиться нам нечего: значит, он создал новые, – ответил Андрей Кириллович. Он чувствовал потребность высказать свои мысли о симфонии, но Дюпор был явно неподходящим слушателем.
– Так вы говорите, это радость? – сказал Разумовский. – Не знаю. Ничего мрачнее и страшнее, чем первые две части этой симфонии, я отроду не слышал... Вторая часть вдобавок издевательская... Это – торжество зла, преступление, злодеяние, что хотите, только не радость! Нет, это дьявольская музыка!
– Почему дьявольская? – недоверчиво спросил Дюпор. – Ведь, кажется, по замыслу, радость приходит потом, так по крайней мере...
– Уж я не знаю, когда она приходит, – перебил его Разумовский. – Ведь не в третьей части, правда? Тогда финал? Та фраза, которая вам напоминает гросфатер, от нее при ее появлении рвется сердце... Вы говорите, финал, – продолжал он, все более увлекаясь. – Зачем Бетховен ввел хор? Человек и здесь все портит... Но, допустим, радость. Разве он в финале ответил на первые две части? На все то, что в них сказано? Очень может быть, что Бетховен хотел оправдать жизнь, – ничего он не оправдал, ничего!..
– Не понимаю, – так же недоверчиво заметил Дюпор. – Если автор объявляет, что он пишет о радости, значит, он пишет о радости. Как вы можете знать лучше автора, что он хотел сказать? Et puis, il n’est pas philosophe à ce point, allez! Je le connais, – пожимая плечами, добавил он.
– Зачем ему быть философом? Бетховен загадка. Разве в этом изумительном творении не детские приемы? Эта перекличка тем! Одна тема божественнее другой, но в том, что их поочередно предлагают и отвергают, в этой словесной ссылке на Шиллера есть что–то наивное и беспомощное. Если хотите, только волосок отделяет это от безвкусия. И все–таки он величайший художник всех времен – царь того искусства, которое умнее всех мудрецов и философов в мире... И пессимизм его не от сознания, не от житейских бед, даже не от глухоты. Бетховен одержимый. Он сам создает вокруг себя атмосферу муки и потом сам себя утешает как может... На предельных высотах искусства нужны добровольные мученики: разве в нормальном состоянии можно создать такое произведение?.. Что он стал бы делать, если б оправдал?..
Разумовский посмотрел на Дюпора, и ему стало совестно. Собственные его слова показались Андрею Кирилловичу и напыщенными, и неуместными, и неверно передающими верную мысль.
– Может быть, я и ошибаюсь, – поспешно сказал он, вставая. – Музыку всякий понимает как хочет...
– Разумеется, – ответил, подавляя зевок, Дюпор. – Вы еще к нему зайдете, князь? Я не советую... Он, верно, очень расстроен... Бедный старик! Но художественный успех большой. Публика была довольна.
Публика в самом деле была довольна. Лишь только капельмейстер опустил палочку, загремели аплодисменты. Бетховен их не слышал. Он стоял неподвижно, спиной к залу, подняв вверх руки. Солистка Каролина Унгер осторожно тронула его за плечо и с улыбкой показала на аплодировавшую публику. Он дернулся лицом, как–то жалко поклонился и пошел к выходу.
Зрители не знали, что старик так глух. Аплодисменты вдруг оборвались. Затем вздох пробежал по залу. Началась бурная овация.
Из повести Марка Алданова «Десятая симфония», 1931 г.