Меня испугало не представление о кровавой операции, а тишина и неотвратимость, с какой разрасталось в теле — как немой ответ на что? — чужеродное явление; оно означало для меня глубокий обман, ошибку, вобравшую в себя все обманы, все ошибки.
Я спросил, облучали ли ее, и она подтвердила кратко и с деловитостью, в которой проявлялась предельная усталость.
Я вспомнил, что однажды в каком-то журнале увидел цветную маммографию. Словно в желтоватом жидком сиропе, там плавал темный комок, это и была опухоль, она висела на жилке, как леденец на ниточке.
От этого изображения тоже исходила тишина.
Тишина свершившихся фактов, длинной цепи причин, тишина свершившегося обмана.
— О чем ты думаешь? — спросила она подозрительно.
В тот же миг она заметила, что я испугался, и извинилась.
— Но за что, за что ты извиняешься? — спросил я. В чем она считает себя виноватой?
— Ты ничего не можешь сказать мне,— сказала она,— я знаю.
И снова мы сидели рядом и молчали, я — растерянно, она, видно погрузившись в свои медленные мысли. И вдруг неуверенно, но все же словно решившись на попытку, она задала новый вопрос;
— Или ты, может быть, считаешь, что это не так уж ужасно для женщины?
Отвечать было мучительно, потому что настоящего ответа не существовало.
— Разумеется,— услышал я себя,— конечно, но, с другой стороны, не до такой степени. Грудь не самое важное в женщине.
И машина для формулировок в моей голове застрекотала, передразнивая меня: волосы не самое важное в женщине, глаза не самое важное в женщине, руки не самое важное в женщине, плечи не самое важное в женщине, ноги не самое важное в женщине... Машина продолжала таинственным образом работать, уничтожая женщину, и я не мог ее остановить.
Тем временем она все так же странно медлительно, как в долгом полузабытьи, положила сумку себе на колени и стала рыться там.
Теперь она что-то держала в руках. Но медлила, повинуясь новой мысли.
— Ты меня никогда не видел,— сказала она и положила передо мною фотографию.
Это была небольшая квадратная черно-белая фотография, на которой она позировала голой, сидя, как на скамейке, на низкой каменной стене. Но первой моей мыслью было, что это старая фотография, на которой она лет на десять моложе.
Фотограф — не Зибольд ли? — усаживая ее на эту стену, думал, вероятно, о контрасте кожи и камня. Или стремился к романтическому эффекту. Она распустила свои длинные волосы, наполовину отвернула и мечтательно опустила голову. Плечо под подбородком было приподнято рукой, на которую она опиралась мягко и нежно, и это немного сдвинуло груди. Они были хорошо видны, словно выставлены напоказ, большие, полные груди с темными сосками — такие, какими я бы себе их представил, если бы только попытался.
Я не решился сказать, что груди красивые.
Я невольно подумал, что их сожгли. Или что еще с ними делают?
Мы оба неподвижно глядели на фотографию как на что-то чуждое.
Странным было движение, которое она сделала, когда я вернул ей снимок. Казалось, она прячет его от моих глаз в самой глубине сумки, в особом отделении. Но я все-таки сказал, что она была красива. Я употребил прошедшее время, но сказал это.
По-моему, я ее не разочаровал, но она поняла всю никчемность этого последнего подтверждения, которого добивалась от меня.
Когда мы шли к стоянке, она выглядела обессиленной. Так как я был без машины, она спросила, не подвезти ли меня, ей все равно нужно в мою сторону, а потом к автостраде. Я сел за руль, она протянула мне ключ, как немую цитату.
По-видимому, она еще не могла остаться одна. Потому что когда мы остановились недалеко от моего дома, она вышла вместе со мной и мы еще походили под деревьями вдоль улицы. Она сказала, что ей это полезно. Но у нее заболели суставы, и мы медленно пошли назад к машине.
В ближайшее время она собиралась поехать полечиться, чтобы избавиться от этого артрита.
— Если это не что-то другое,— добавила она.
Вероятно, это и заставило меня притянуть ее к себе. Кроме того, мы как раз оказались возле машины.
Когда я почувствовал обе твердые выпуклости ее искусственных грудей, мои губы прикоснулись — как при искусственном дыхании изо рта в рот — к ее губам, к жестким, безжизненным, маленьким утолщениям, не решавшимся открыться навстречу моему поцелую. Я целовал ее настойчиво, и она осторожно или скованно приоткрыла рот, и в охватившем меня на миг нервном шоке я внутренне стремительно отпрянул, словно коснулся смерти.
Затем я ушел. Казалось бы, отпустить ее нетрудно. Нетрудно двинуться. Все само собой разумелось. Но нет, я еще задержал ее, и это, как я понял, вдруг испугало ее.
Она уже пребывала в мире, в котором все имело другое, второе значение и в котором определенные действия совершают лишь для того, чтобы скрыть другие действия, и тем самым, вопреки всему, раскрывают их.
Ну ладно, она поедет теперь лечиться. Она будет лечиться от этого артрита. Вот пока и все, что можно было сказать.
Уходя под ярким солнцем, я чувствовал, что она смотрит мне вслед, и мне казалось, я все еще вижу ее бледное, опухшее и в то же время фарфоровое застывшее лицо, которое выражало непреодолимый ужас.
Разумеется, я собирался обернуться еще раз, но сперва мне хотелось отойти на несколько шагов, удалиться настолько, чтобы больше ничего нельзя было сказать, даже крикнуть, а можно было бы только махнуть рукой.
Пока я шел, меня пронизывало ощущение, будто я — нечто отличное от всех, отличное от нее, от ее мыслей обо мне, от прошлого, но и от всех людей, окружавших меня, я единственный в своем роде, я — монстр. И я улыбался, потому что знал это. Потом я обернулся и увидел ее, она сидела в своей спортивной машине и уже казалась очень маленькой, но в остальном она не изменилась.
Ее красный платок светился. Я заставил свою руку обнадеживающе махнуть ей. Это должен был быть знак жизни, знак надежды. Ее рука поднялась медленно и, как мне показалось, послушно. Я снова повернулся из моего судорожного полуоборота и услышал, как она запустила мотор и поехала. Светило солнце, это был конец.
Я больше не позвонил. Она больше не написала. При прощании она сказала: «Не исчезай больше надолго». И я сказал: «Хорошо», обещал вскоре позвонить. Но потом мне не захотелось это делать, у меня были собственные заботы. Ее заботы всегда были для меня лишними.