Отчетливее я вспомнил ее, когда на обратном пути из Дании мы остановились в Шлезвиге и я увидел в замке Готтроп женскую мумию в стенной витрине. Я словно дожидался этого момента, чтобы снова вспомнить стихи Изы, и позже, когда я их записывал на обратной стороне открытки, я, кажется, еще подумал: что с ней?
Ее долгое молчание было странным, я не ожидал, что она исчезнет. И после всего, что она в последний раз говорила, когда мы танцевали, мне было даже обидно. Она доказала, что я обманулся и был глуп, когда, размягченный музыкой и ее словами, вызвал в себе слабую иллюзию любви.
Но этого она, собственно, не могла знать.
Так что же она делает за своей стеной? Что-то другое, как совершенно другой человек? Если это возможно, тогда я утратил нечто важное для себя — не ее, но уверенность, с какою считал, что способен правильно ее оценить. А это было, по-видимому, частью моей уверенности вообще.
Значит, дело в чем-то другом. Как тогда, в парке на Рейне, когда мне казалось, что она уже не придет,— должна же быть какая-то причина. Но мне ничего не приходило в голову.
Впрочем, эта проблема скоро перестала меня занимать. Это было то кружение мысли, которое происходит в голове во время долгой езды в автомашине. Я забыл о ней и только один раз мельком подумал об этом, успокаивая себя, что так оно и лучше.
Прошло только два дня после нашего возвращения, когда она позвонила. Она попросила меня о встрече, ей нужно что-то сказать мне. Случайно к телефону подошел я, и, когда я ответил, на другом конце наступила короткая пауза, после чего она назвала свое имя.
— Иза,— сказал я,— привет,— или какое-то другое словечко.
Я был доволен, что она объявилась, но вместе с тем говорил осторожно.
Она казалась приглушенной, притихшей, и, когда я заговорил более легким тоном, она не приняла его. Вместо этого намекнула, что должна сообщить мне нечто важное. Во время нашего отсутствия она, оказывается, несколько раз звонила и вот теперь опять находится поблизости. Потом она поправилась и сказала, что она уже в городе. Мне это показалось странным, но я не стал спрашивать больше. Мы договорились встретиться после обеда в кафе у Ринга.
Я пришел туда на несколько минут раньше и ожидал ее появления. Я догадывался, о чем будет речь. Она станет навязывать мне конспект своей книги — разумеется, вместе с самой собой.
Что касается ее самой, то мое отношение к ней было мне неясно. Обстоятельства изменились, возникли новые возможности, и после всего, что между нами произошло, нам следовало кое-что наверстать. Может быть, она стала благоразумнее, и тогда можно было бы поговорить об этом. Все зависело от того, не возобновит ли она потом опять свои неутомимые преследования, для чего у нее сейчас, конечно, больше времени.
Я думал об этом с наигранным легкомыслием, словно проверяя свою готовность к приключениям. Может быть, я хотел укрепить свое вновь пробудившееся чувство, что все снова стало возможно, что у меня есть будущее во всех отношениях, также и в этом. Если только человек свободен, всюду может начаться что-то новое.
Я люблю мгновения, когда в поезде, на улице какая-нибудь незнакомка взглядом посылает тебе быстрый сигнал, что вы узнали друг друга, это коротко вспыхивает новая возможность, которую дает великий и неизведанный поток жизни, в котором мы плывем.
Иза тоже была одной из фигур в этой игре, которую американский исследователь человеческого поведения Б. ф. Скиннер свел к формуле: согласно ей люди усиливают друг у друга положительную или отрицательную установку.
И вознаграждают друг друга за это признательностью, нежностью или наказывают пренебрежением, мучительством — и это все, что можно сказать на эту тему. На этой шкале можно разместить все действия, и все действия, в сущности, являются информацией, которую люди посылают друг другу, такие сигналы означают «хорошо», или «плохо», или смерть, или жизнь,— вот как проста эта философия.
Но Иза не появлялась. И, совсем в духе теорий мистера Скиннера, я рассердился. Но она была недалеко, ходила взад-вперед по улице.
Наконец она пришла. Я не хочу сказать, что я сразу испугался, Сначала, когда я увидел ее в дверях, это был только укол, который пробудил меня, сразу же, правда, заставив ждать чего-то, что мне еще неведомо, но что вот сейчас обнаружится.
Она растолстела. Лицо, одутловатое и бледное, было обращено ко мне, но казалось, все еще ищет меня через какую-то преграду.
«Я здесь, здесь я»,— я встал, чтобы она увидела меня. Подходя ко мне, она попыталась изобразить слабую улыбку узнавания. В этой улыбке было что-то материнское, словно она хотела сказать: не надо очень беспокоиться, затем протянула свою небольшую безучастную, вялую руку.
Мы сели, она — как человек, которому сесть необходимо.
Я выбрал столик у стены, мы сели рядом, как в купе вагона, и поэтому было более заметно, что она хочет смотреть на меня. Глаза ее изменившегося лица испытывали меня, уж не знаю, с какой целью, но так, словно я — нечто неправдоподобное и она должна сперва постепенно привыкнуть ко мне.
— Ты хорошо выглядишь,— сказала она.
Я никак не мог сказать то же самое. Я знал, что она знает, что я не могу это сказать. Поэтому она и взяла режиссуру сцены в свои руки с самого момента своего появления. Не знаю почему, однако за ней что-то стояло, что придавало ей авторитет. Но ее медлительность опять вызвала во мне раздражение.
— Тебя не удивляло, что я так долго не давала о себе знать?
— Еще бы,— сказал я.
В таком общем смысле это было верно, и хватит с нее этого общего места.
— У меня был рак груди,— сказала она.
Что это, подумал я. Был рак груди? Был у нее и прошел?
— Мне отрезали обе груди,— сказала она, помолчав.
Я, наверное, тоже что-то сказал. Не слова участия, это было немыслимо, что-нибудь другое, не имело значения что.
Значит, вот оно то, что случилось за стеной. Она почти ничего не рассказала о своей болезни, только, что обнаружила ее, принимая солнечную ванну. Она хотела натереть грудь кремом и остановилась, потому что вдруг ощутила сеть мягких узлов, которые появились за ночь. У нее не оставалось выбора.