- Верь, верь, Лэвыту! Гыч-гыч, правда то! — Старые псовки трясут головами, не отпускают мамушку, туже стягивают ременное путо на ее заголившихся ногах.
Страх плещется в молодых глазах, пресекается горестный крик — тянется шаман к девчонке-двойняшке, чтоб не дать подняться ее ресницам вполщеки.
- Гей, Лэвыт! Погоди!
Мой смех как зов быка, когда тот трубит в брачные уши важенок.
Запрокинув лицо, глядит на меня мать, и в ее глазах тает страх, проходит, как проходят река ото льда.
- А и Куйкынняковы дети не померли голодом-та,— говорю я, тойон Кичгилхот. — Много открыто Лэвыту, а и спрашивающий узнает. Сказывают старые, конечно, люди, что Миты жалко стало бросать двойняшек своих. Все-таки ведь свои дети, какие они там ни будь. Она и отрезала свои груди и оставила им, и выкормились брат и сестра.
Говоря, не слышу себя за голодным плачем младенцев.
Глядя на тугие груди матери, обнажаю новый нож и единым махом рассекаю ременное путо на ее ногах.
В ужасе перед гневом богов падают лицами в мох старухи, но ясно сверкает в сини небес маковка Огонь-горы.
Скинув безглазую маску, шаман открывает на изможденном лице взор мученика, просветленный жаждой откровения, чуда.
- Ты не знаешь страха, перед богами, тойон? — спрашивает он, дивясь. — Ты кто? Тот, кто отнимает у людей закон? Ты кто? Тот, кто дает людям новый закон? Может, Куйкынняку ты? Может, Сосочелк? Пихлач ты, может? Или другой какой бог?
А я, тойон, сажусь на пятки и подкладываю двойняшек под спелые груди.
И мамушка не стыдится меня.
- Не бог я и не закон хочу людям дать, — отзываюсь, управясь, и отираю ладонью пот. — Кчамжал я, однако, и хочу дать каждому добрый кусок того живого камня сытости и силы. Ты, Лэвыт, станешь помогать мне.
Кривоногий, низкорослый, в потемнелой от жира, от пота и копоти ровдужной одежде, долго гляжу на тундру, и отовсюду глядят на меня зеленые и оснеженные сопки.
Зачем так? — думал я, Кичгилхот.
Зачем слабый лыль, лахтачий ремень, мы вдвое свиваем, чтоб сделался крепче, а жилы жизни, тоже самые слабкие, не бережем, рвем сами?
Зачем так слабы головами мы, люди? — думал я, когда не дал пропасть тем двойняшкам— мальцу с девкой.
Девку потом так и звали, как прозвал по ресницам ее вполщеки,—Свана.
А меня с тех пор люди стали звать Кчамжал, что значит Человек, да так и звали, долго - пока я искал в нашей землице камень сытости и силы.
Сперва с Лэвытом, потом сам, когда он бросил искать, говоря, что худо я замыслил, что вместе с легким достатком принесу в наши яяны праздность, лень и разврат.
А я все искал и было нашел тот живой камень, да убили меня милгытангин — огненные люди большого начальника; что привез мне послание от наибольшего его, божьей милостью митрополита Феофила, писанное в богоспасаемом граде Москве..
5
В Москву, по-летнему чадную, сверкавшую огнями праздничной, не убранной еще иллюминации, вкатил я в свой последний приезд на резвом разбеге «Волги» как в город лишь одного москвича — Аркадия Банова.
И потому, что с ним, давним однокашником, связывали меня не только воспоминания о прошлом, и потому еще, что с прожитыми годами огромные города из городов вообще — сутолочных, гремящих калейдоскопов бессчетных безликих лицстановятся для нас городами очень немногих, близко знакомых и непременно приятных людей.
К ним-то приезжая, прилетая или приплывая, выходишь на знакомые или незнакомые привокзальные площади одинаково уверенно, загодя зная адрес, какой и называешь шоферу такси.
В том, что Аркадий Банов не встретил меня, как велось, в Домодедове, в том, что и дома не поджидал, его вины не было.
Накануне жители столицы получили два миллиона почтово-телеграфных отправлений, среди которых была и моя «срочная»: «вылетаю шестого рейс шестнадцатый бронируй Россию», — но пурга погребла расписание под сугробами, и шестого мая первым из Петропавловска-Камчатского стартовал на Москву лайнер, выполнявший рейс за нелетное пятое.
На нем-то я и прилетел, не известив об изменении сразу и начисто забыв об этом в пути.
Плюс три в Петропавловске, плюс двадцать в Хабаровске, плюс двадцать семь в Красноярске и, наконец, через шестнадцать часов после вылета, тридцать два градуса!
Зной.
Легкое возмущение Солнца, едва зарябив крупные волны активности нашего светила, вплавило меня в сиденье такси, утяжелило дыхание, участило удары сердца.
...Продолжение в следующей части.