Она совершенна, Мария Кичгилхот, в своем доязыческом, доисторическом слиянии с жизнью природы, как с жизнью могучего, мудрого зверя; ни естественные науки, ни техника не лишили ее ключа от двери к глубинам одухотворенной жизни естества; стихийным силам она дает охватить себя целиком, до сокровенных глубин души, не снизойдя до сомнения в своем желании — каждом, любом, — и вот идет любить меня, легко переступив то, чего мне, свободному и от суеверий и от ханжества, переступить не дано.
Вечность я мог смотреть, как она шла, слегка покачивая узкими бедрами, на ямку понизу ее шеи, открытой низко, до ключиц, а мог не смотреть вовсе.
Когда в засуху хлынет ливень, видеть его нужды нет: закрыв глаза, подставляешь струям лицо, ладони ковшом...
Когда в стужу входишь в тепло жилья, видеть печь ни к чему: озябшей грудью, не глядя, приникаешь к ее материнским бокам.
Когда ночами сохнут глаза, а ладоням мнится тело любимой, тоже тоскующей по недозволенной ласке, от желанья, простого как жажда, грезишь лишь о воде— о ручье, о реке...
Загородив дверь в гостевой балок, я сел на порог, вытащил из кармана свирельку и стал оглаживать ее смуглое тельце, не торопясь, стараясь унять расходившиеся пальцы.
— А меня ты спросила? — осведомился я, когда Мария Кичгилхот опустила наземь рюкзак с пожитками.— Или я неодушевленный предмет? Стул или шкаф, и меня можно переставлять не спрося?
Прижал к губам дудочку—бездушную, глас даюшую аще сопель, аще гусли на гульбище, аще рожок скомраший, а еще и клаксон коверного, циркового Рыжего, в нелепо размалеванной личине, — загудел пронзительно, дергано-весело.
Знаете, как это бывает?
Дробь барабана, мрак, лишь луч света отвесно вонзен из-под купола в ископыченную арену, где, руки раскинув, спиной, затылком, напруженным розовым, едва не вовсе обнаженным телом вжалась в размалеванный щит, силится слиться с ним, стать поменьше, меньше еще, с песчинку, — женщина — «Живая Мишень», а мужчина — «Летающий Нож», «Человек Нож», или на кого уж он там похож застывшим в улыбке лицом, — нож за ножом, нож за ножом, сверкающий дождь стальных клинков вонзает на волосок от голубоватых висков, от щедрот груди, от овала бедра, от упругой стопы, бросая ножи перед собой, из-за головы, из-под руки, через плечо, еще и еще, но вот последний клинок, полный свет, «Живая Мишень» делает книксен, а «Летающий Нож», задыхаясь в профессиональной улыбке, чувствует, как между лопаток стекает страх.
Боялись все — и публика, и Живая Мишень, — но никто не держал страха в руках, как он разящих клинков. Лишь он держал непеременимое: жизнь и смерть.
Если женщина — не просто партнерша, номер — не просто трюк.
Иной раз Летающий Нож, Человек ли Нож, с трудом унимал себя, подавлял желанье попасть — по-живому, слегка, но так, чтоб ей больше на ум не шло становиться под нож, под один из ежевечерне терзавших его ножей, и когда на каком-то представлении он чует, что нет больше сил представляться, и решается — это вершина его любви и его искусства, потому что нужны поистине виртуозный расчет и безрасчетное чувство, но именно в этот неявный триумф, увидев кровь на белом, едва оцарапанном плече,-цирк освистывает его, решив, что кончилось мастерство, а Живая Мишень теряет в него веру...
Оторвал я губы от дудочки, оборвал плясовую погудку и, подпирая спиной дверь, сказал Марии Кичгилхот:
- Бреются обычно перед зеркалом. При этом приходится смотреть самому себе в глаза.
- Я принесла! — живо отозвалась она. — Ничего не оставила!
Что тут было сказать?
- Не смогу я, смотреть в глаза не смогу. Ни себе, никому, — сказал я. — А борода мне явно не к лицу.
Бессердечен бывал я при жизни Шредко. Храня в памяти отчее начало своего края, не всегда я умел связать его с настоящим, связь времен распадалась: богатства прошлого застили, обедняли мой день, час, миг, — и, подобно слепцу в антикварной лавке, охваченной пламенем, я метался, круша и топча все, что пытался спасти от пожара, вовсе не помышляя об участи антиквара.
Померкло голубое сиянье таза. Кто дрова выгружал с тракторных саней — снова принялся за дело, кто шел дорожкой через кедрач — дальше пошел. Балки и палатки унялись глазеть.
Помертвело, медленно подняла Мария Кичгилхот свой рюкзак.
- Наверно... —сказала. — Конечно... Ну да, елки-палки. Где ж тебе за твоими делами?
Безропотно забросила на спину рюкзак, поправила лямку.
- Не можешь ты... — Вздохнула прерывисто, горько. — Не способен любить...
Рядом с узкой, прямой ее спиной сделалась неприметна Альбина Дулина, с задом что корма у плавбазы.
...Любовь больше того, что я знал при жизни о ней, как Мария Кичгилхот, Андрей Гилёв и сонмы других людей, живя на планете в XX веке, под воздействием уже открытых полей тяготения, магнитных, электрических, слабых и сильных взаимодействий, стремясь выразить их природу в единой теории поля.
Тщетно, однако...
Едва астрофизика набрела в обозримых глубинах Вселенной на «черную дыру», провал, воронку, куда устремляется вещество сопредельных пространств, научный мир был изумлен, потрясен открытием явления, известного между тем любому Адаму, повстречавшему свою Еву, — свой черный провал, роковую воронку на небосводе безоблачной прежде жизни.
Едва ядерная физика столкнулась с явлением аннигиляции вещества, научный мир был озадачен и этим, хотя что известно людям так полно, как влечение полов?
Соитие —не одно вожделенное обладание плотью, не умирание друг в друге любовников, но снятие любовью противоречия двойственного, становление единого, целостного.
Соитие вещества и антивещества сладостный акт зачатия нового, но не бесследная гибель сущего в ослепительной вспышке.
....Продолжение в следующей части.