Глава вторая
Часть 5
Еле доел. Хмурый и непонятный для Жорки, поднялся и поплёлся за ним, продолжая размышлять над непривычным впечатлением своим. В холодном коридоре покурили в щель двери, и тут Степан обронил как бы вскользь, но зло:
— А супчик-то жидковат! А, Георгий?
То ли от дыма, то ли от потуг произношения напрягаясь добрым, круглым лицом, тот с горькой прямотой поддержал:
— Нн-и-чего. Не зз-до-охнем а-авось.
Степан костяникой пальца красноречиво постукал по его лбу:
— Та не про нас я... Я про шкетов этих...
Тот хотел было ответить в оправдание, но в горле от природного дефекта опять случился затор. Георгий лишь промычал, страдая глазами, вздохнул, махнул рукой, бросая окурок и ожесточённо втаптывая его в снег огромным, растоптанным, рабочим ботинком...
Они разделились, решив работать по разным комнатам. Там, в пустоте одной из них, и увидел Станичников её, — это создание, у окна стоявшее к нему худенькой спинкой, — девчушку пяти-шести лет, в байковом, полинявшем от многих стирок халатике.
За окном тоскующей волчицей выла непогода. Что-то оторвано стучало и скрежетало там в этом вое, старчески скрипел, качаясь на столбе железный, первобытный фонарь с озябшей без света лампочкой. В двух местах лопнувшее, морозом в узоры разрисованное по краям стекло, как в виньетку, напорно шелестело снежной крупой.
Она странно вглядывалась туда, в холодный Мир за стеклом, явно прислушиваясь к звукам зимнего ненастья, словно услышать что-то ожидала или угадать пыталась. Руки её ладошками лежали на подоконнике.
— Можно к вам, барышня? — с тихой шутливостью, почему-то робея и боясь спугнуть задумчивое её одиночество, спросил он и только затем запоздало постучал в открытую дверь. Шагнул. — Ты зачем здесь, барышня? — присел он обок её и легонько потянул за рукавчик халатика.
— Мне тут работать надо.
Она поворачиваться к нему не спешила. И это показалось странным. Он сам легонько развернул её к себе, собираясь спровадить. Но тут же невольно удержался от этого, — большие, грустные, лучистые от некоего внутреннего света глаза её, глянули на него из-под жиденьких, бесцветных бровок и белёсых ресничек умненько и добро. Была в ней какая-то странная задумчивость, — казалось, она что-то самое главное таит про себя. Её нельзя было назвать ни хорошенькой, ни симпатичной, но личико её было неординарным, мимо такого не пройдёшь, не обратив внимания. И ещё эта необычная, золотистая лучистость глазок и осмысленность своей маленькой жизни.
Он вдруг ярко вспомнилось своё детство в деревне, как нашёл сад под деревом желторотого птенца. Тот выпал из гнезда, повредился не сильно, но кричал от боли, страха, голода и одиночества. А там, наверху, в теплом, уютном, сытном гнезде, не заметив потери, как ни в чём не бывало, сонно попискивали его сородичи. И для них, согретых и сытых, и для него, волей случая отделённого от них пространством падения, вроде бы одинаково дано было и небо, и солнце, и весна... Но он, Стёпка Станичников, нутром почуял, что это не так. И потому, вмиг став несчастным, горячечный, держа и грея в ладонях кричащий, тёплый, трепыхавшийся комочек, засуетился вокруг толстого дерева в отчаянии от того, что не в силах влезть на него или приволочь лестницу. И надумал он бежать искать отца. А отец был где-то за два километра в поле, да ещё сход там какой-то был... И он нашёл его и шуму, помниться, наделал там...
«Порки твоему пацану всыпать! — кричал тогда дядька-бригадир. — Порядка средь старших не знает!». «Заткнись, дурак!», — спокойно сказал тому отец и молча пошёл от них. Дома влез на дерево и положил птенца туда, где он вылупился и откуда должен был начать летать вместе со всеми...
Теперь перед ним был такой же «желторотик», волей беды, случая, нелепости или же людской подлости лишённый родного гнезда.
— А можно я здесь побуду? — потупившись, молвила она тоненько, по-детски чуть картавя. — Там шумно, а я не люблю, когда шумно... Я вам мешать не буду.
— Конечно, можно... Можно, конечно! — раз и другой спешно и выразительно кивнул он, и упавшие на лоб, отливающие воронёной сталью волосы, парой крутых полуколец ухватились за дёрнувшиеся к переносице упрямые линии бровей. — Можно! — ещё раз спешно выдохнул он своё согласие, и, не знакомое доселе, чувство нежности потянуло из него следом и жалость. — Почему же нельзя, барышня? Оставайся, — ещё раз легко подтвердил он своё согласие и, желая как-то развеселить её, улыбнулся и легонько тронул щелчком по маленькой, свежепришитой, чужой среди остальных, пуговичке над перекрученным пояском её халатика. — А что ты там, в окошке,* высматривала? В него же за пургой не видно ни хрена...