Найти тему
Дом и сад у моря

Четыре подковы белого мерина-26

Роман. Продолжение

VII

Это утро началось для Димитрия необычно. С вечера он лег спать в отдельной келье – комнатушке с низким сводчатым потолком, без света и тепла, с окном-бойницей, с лежанкой – короткой, узкой и жесткой, застеленной только домотканым полосатым половичком.

Спать лег, а глаз не сомкнул ни на минуту. Лежал, совершенно не чувствуя жесткой лежанки, и слушал, как шарабанит дождь по замшелой крыше. Мох покрывал крышу келенки большими зелеными нашлепками, которые по весне протыкали упрямые цветочные стрелки, раскрывавшиеся скоро бело-розовыми колокольцами на коротких стеблях-иголочках. Отцветая, колокольца теряли нежно-розовые лепестки, чашечки цветоносов сжимались в едва заметную красно-бурую горошину, и засыхали на стеблях, как капельки крови.

В келье никто не жил постоянно, кроме древних пауков, которые шуршали по углам. Мрачное помещение использовалось исключительно для таких вот «лекарских» - по выражению матушки Аксиньи - целей, ну, и еще изредка, как гостевая комната. Правда, гости тут бывали крайне редко.

На одноногом столике, для надежности скрепленном рояльной петлей со стеной, в закопченном стакане стояла свеча. Она давала и свет, и тепло. А еще на свече можно было подпалить кусочек хлеба, посыпанный солью, подогреть воду в железной кружке. Матушка Аксинья говорила: «Свеча расскажет тебе, как мало человеку надо для того, чтобы ему стало хоть чуточку лучше: светлее, теплее, сытнее».

Димитрий запалил свечу, придвинул к свету камень, который стоял на столе, и мысленно сказал ему: «Ну, вот, нам осталось быть вместе одну ночь. Сегодня ты выслушаешь мою последнюю исповедь, потому что я для себя все решил: я завтра иду к горе Спасения и Жизни, и сегодня я скажу тебе самое главное, о чем боялся даже думать все это время…»

* * *

Димка все-таки уехал. Не в Америку, о которой мечтал, и даже не в Сибирь, которая поближе.

- Мам, я прочитал про монастырь, на границе Ленинградской области и Карелии находится, - начал он издалека. – Там скит есть. В нем живут такие, как … я.

- Дим, так ведь туда с верой, наверное, надо…

- А я с верой.

Димку поддержал Гронский. Оказывается, он тоже знал про этот монастырь и его странных насельников. Монастырь – женский, а скит – мужской. Гронский погладил Димку по голове, как маленького, и одобрил:

- Езжай. Только мать не забывай, звони. Звони, даже когда тебе нечего сказать…

Он всегда просил свою Лорку звонить ему, а она не звонила, говорила: «Пап! Так что звонить?! Сказать нечего…» А позвони тогда, даже не скажи ничего, просто помолчи, и все могло бы быть по-другому. Он бы примчался, и помог. Обязательно помог бы. И больницу бы организовал, и в монастырь какой-нибудь отправил. А она не позвонила, потому что «нечего сказать…»

- Буду, - кивнул Димка. – Только ведь, и, правда, порой сказать-то нечего…

Гронский посмотрел на него с жалостью. «Господи! Как же похожи они, твои несчастные дети, поколения 80-х, на которых только ленивый не заработал. А всего-то и надо было – на иглу посадить. И всё! Готов биологический материал, которому постоянно нужны вливания, с каждым днем все больше и больше. И всю жизнь. До последнего вздоха. И они добывают эти вливания всеми доступными и недоступными способами, воруя, убивая, чтоб только самим не сдохнуть от мучительных ломок, которых боятся больше, чем тюрьмы и болезней от иглы. А те, кто могли бы остановить их, в это время находятся на курортах, пишут диссертации, зарабатывают деньги. И так заняты всем этим, что несчастные божьи создания даже не могут им позвонить, потому что «сказать нечего», и умирают в одиночестве, с виной и печалью, и даже после смерти остаются виновными, потому что сами шагнули с крыши, прервав свою жизнь в самом начале».

Павел после похорон Лоры пошел в храм к знакомому батюшке – отцу Серафиму.

- Самоубийство – грех большой… - сказал отец Серафим.

- Батюшка, но ведь рядом никого не было, кто может подтвердить или опровергнуть это. А вдруг не самоубийство? А вдруг ее кто-то столкнул с крыши? Или сорвалась, соскользнула? Ведь только Бог знает, как там было все на самом деле, – спрашивал Павел, желая услышать в ответ то, что хотел услышать. – Как же тогда молиться о душе несчастной девочки? Подскажите!

Он видел, что поставил в тупик отца Серафима. А ведь и в самом-то деле, никто не знает, как там все было. Следствие вывод сделало: «самоубийство», потому что это самое простое было. У них нераскрытых преступлений сотни, а они будут голову ломать над вопросом: а не «помог» ли кто девочке-наркоманке с крыши прыгнуть?! Это пусть родители голову ломают, если допустили до такого.

Павел не обижался. Он немного знал следствие, и понимал, что глупо чего-то требовать в их ситуации. Татьяна же была только рада, что в смерти дочери не было никакой двусмысленности. Себя виновной она не считала. А вот Гронского объявила виноватым во всех грехах, и он не оправдывался. Что оправдываться, если он сам знал, что это так?...

После того, как он открыл Ладе свою страшную тайну – о дочери-наркоманке он не рассказывал никому! - у него будто куль с камнями со спины упал. А когда услышал от Лады подобную историю про Димку, проникся к ней большим уважением, и принял Димку с его проблемами. Он часто разговаривал с ним, всегда готов был оторваться от своих дел и выслушать. Ему Димка говорил куда больше, чем матери. Он рассказал о том, как мучается от воспоминаний, от депрессии. Он по-взрослому искал выхода из всего, и не находил его. А когда услышал про монастырь и матушку Аксинью, почему-то сразу понял: туда надо ехать.

Тянуть не стал. Собрался, закинул вещички в багажник старенького «жигуленка», и уехал, махнув напоследок матери, которая смотрела на него из окна, глотая слезы.

Это было похоже на бегство. От самого себя.

За мать он был спокоен. С ней оставался ее друг Павел Гронский – мужик, который все понимал, которому ничего не нужно было объяснять.

Продолжение следует