Солнечный апельсин или какой-нибудь песчаный пляж на Лазурном берегу в брызгах лунного света, сочный дурманящий поцелуй, обжигающий десны глоток коньяка и опьянение, словно погружение в сладостное забытье.
Что еще?
Жаркая ветка мимозы холодным стылым мартом в переходе где-нибудь на Выхино, большой праздничный, пышущий оранжевым жаром шар в руках ревущего ребенка. И щека этого ребенка с большим морозным, бордовым, румянцем…
Пока мы произносили это фразу, внезапный порыв ветра выхватил у него шарик и он, смешно сморщив рот, зарыдал. И это глубокое рыдание, похожее на бурную радость и есть Модильяни. Слезы радости, восторга и горя…
Горестная жизнь, какого-то нечеловеческого надрыва, словно он не жил, а каждый день распинал себя.
Вообще Модильяни – это целая вселенная, где однажды появляются и живут.
Все это есть в его биографии, к которой я, как редактор книги (Коррадо Ауджиас. Модильяни. – М.: Молодая гвардия, 2007. – Серия «ЖЗЛ»), некоторым образом теперь причастен. Во всяком случае, я знаю его родственников до пятого колена, почти лично знаком с дедушками и бабушками, мамой и папой, присутствовал на родах, у его колыбели.
Родовые схватки у его матери сопровождались с мерными ударами судьбы - шагами судебного пристава по лестнице - он шел описывать имущество семьи. Мать подгребла весь скарб под себя (по старинному еврейскому обычаю трогать кровать роженицы – большой грех) и тем спасла семью от разорения.
И потом вот эти шаги судьбы, бегущей за ним, «как сумасшедший с бритвою в руке» будут преследовать его по пятам всю жизнь и не оставят после. Поскольку Модильяни - это и есть судьба. Судьба художника, гения. А может ли, тем более в 20-м веке, она быть иной, нежели не трагической.
Хотя как сказать?!
Все-таки он жил ни где-нибудь на Выхино, возле рынка, а в Париже, на Монпарнасе. Художник Монпарнаса начала XX века! Этим почти все сказано.
Мясорубка первой мировой его не затронула, хотя он и рвался на фронт. Рисовал свои удивительные, сплюснутые с боков, словно болотные призраки, женские фигуры, как будто в момент появления на свет их, еще не оформившихся, как ребенка, сразу брали в тиски. Невесомые, полу-воздушные, трепетные лучи заходящего солнца…
Я уже почти забыл о книге, которой отдал почти год жизни, и вот она появилась на свет, и Модильяни не то, что преследует, а пребывает в моей жизни. Он, словно наваждение.
Наверное, Модильяни – это еще и что-то вроде неврастении или мании преследования.
Все началось с того, Потрет Беатрисы Хестингс неожиданно, словно утопленник, вынырнул из (не поверите) Рязановского фильма «Служебный роман»!
Оказывается репродукция Моди висит в доме у одинокой и никем нелюбимой Людмилы Прокофьевны. Правда, неистовая англичанка со своим бесстыжим взглядом появляется в тот момент, когда Людмила Прокофьевна преображается из мымры в золушку и готова покончить со своим одиночеством.
Но это – еще полбеды. В конце концов, Рязанов когда-то, очень давно, был режиссером, то есть немного художником. Поэтому не будем отнимать у него его суверенного права на Модильяни. В его поздних картинах мы с негодованием его бы отняли…
Замечу, что тут вот Модильяни некоторым образом становится неким художественным мерилом. Чуть ли не эталоном!
Но я продолжу про манию преследования. Разумеется, Модильяни буквально возник, как загадочные письмена на стене во время пира у Вальтасара, на выставке картин моего знакомого художника. Зимним вечером в простуженной Москве, в детской (вы замечаете?) библиотеке имени Гайдара со стены вдруг обдало модильяневским жаром. Наверное, русско-корейский художник Миша Пак, как все дети в детстве свинкой, в свое время переболел Модильяни. А может, просто и не пытался скрыть своей к нему любви.
Говорят, стоя напротив этой солнечной, словно июльский подсолнух, головки девушки один из зрителей вдруг разразился монологом о…(правильно) Модильяни.
Когда я гостил в Рязани в мастерской у местного опять-таки художника и пошел купить чего-нибудь к столу в магазин «Продукты», то буквально наткнулся на его обнаженную, которая своими марсианскими глазами взглянула на меня с этикетки бутылки белого полусладкого вина, как на своего старого знакомого.
Вино испанское рязанского розлива. Называется – «El dia del amor».
Даже те, кто не знает испанского, поймет, о чем речь. Естественно, о любви.
Причем тут Испания? Может, изготовители хотели этим сказать, что Пикассо, любитель мадридских шлюх, прекрасно понимавший, кто такой Модильяни, но решительно ничего не сделавший, чтобы хоть как-то помочь ему, оттуда.
Тогда причем тут Рязань? Но это – совсем просто. Я ведь сказал, что Модильяни теперь преследует меня по пятам. И потом, рядом мастерская художника, который не пропускает мимо себя ни одной женской юбки, как и в бытность свою Модильяни.
Получается, что Художник Миша Пак, неизвестный зритель и я, не договариваясь, увидели в тревожащем воображение солнечном пятне на картине именно Модильяни.
Наверное, все мы сошли с ума! Что и не удивительно. Поскольку и Модильяни был подвержен этому недугу, который унаследовал от дедушки.
Стало быть, Модильяни – это сумасшествие. Сумасшествие таланта, который не может не выразить себя и для этого он готов жертвовать: собой, любимыми женщинами, семьей, детьми, словом – всем. И жертвует.
Он ушел из этой жизни совсем немощным. Наркоман, алкоголик, выеденный изнутри туберкулезом. Непризнанный, нищий, продающий свои картины в «Ротонде» за глоток вина. Его беременная вторым ребенком жена после его смерти выбрасывается из окна. И только после всего этого к нему приходит посмертная слава. Прямо-таки, словно в издевку, в день похорон. Картины Модильяни растут в цене по мере продвижения похоронного эскорта к кладбищу Пер-Лашез.
Но даже и теперь, уже в XXI веке, почти век спустя, когда некоторые из его даже не рисунков, а набросков, стоят десятки миллионов долларов, его могила на Пер-Лашез заросла бурьяном, она все также не ухожена, как будто бедолагу Модильяни, солнечного зайчика Монпарнаса, закопали в землю только вчера.
Такая вот неприкаянность гения. Нет ему покоя ни здесь, ни там.
Анна Ахматова и Модильяни. Тема горячая, как только что вынутый из печки пирожок. Но вот тут-то я и не порадую любителей насчет клубнички. Скажу лишь, что я подправил Ауджиаса, и в моем понимании это было простое позирование. Ни Моди, ни Анна не были на тот момент никому особо известны. И потом никто ведь со свечой не стоял. Да и не нужен там, где тайна алькова...
И вот уже совсем другая жизнь. И век другой. И город, мало похожий на Ливорно, где он родился, и Париж, где он умер. Москва, тысячу раз проклятая мною и все равно нежно любимая. Но, знаете, с какого-то момента на меня подзаборные бродяги, нищие с протянутой рукой, пропойцы, бомжи, волки-одиночки с ощетинившимися лицами, голодные собаки или старые бабки в ветхих валенках стали смотреть глазами Моди.
И я сквозь слезы вижу в них отсвет его страданий, как будто страдания и болезни необходимое условие или даже питательная среда настоящего художника, плюнувшего на все во имя своего дара.
Ну, да, я знаю, был еще удачливый Пикассо, богатый и знаменитый, признанный при жизни. Но сдается мне, что его многочисленные треугольные бутылки, скрипки, груши, «авиньонские девицы» и «любительницы абсента» отдают мертвечиной манифеста. Хотя и он – тоже гений. Но - сумрачный, ночной. Какой-то уж больно геометрически расчетливый. Недаром те из монпарнасцев, кто хотели заработать, рисовал всевозможные абстрактные натюрморты с бутылкой, скрипками или гитарами. Мог бы, кстати, заработать себе на кусок хлеба и Модильяни, но его предсмертная пьяная тень в это время выводила свою формулу цвета, которым потом он облачил свои ню.
Ведь Модильяни прежде всего это – свет. Торжество света, если хотите, над тьмою.
Кстати, редактура книги продвигалась крайне трудно. Иногда мне хотелось все бросить. Но все же он, этот мутно желтеющий солнечный желток пробился сквозь московскую блинную муку метели, все капризы и превратности судьбы, сквозь горе и разочарования, сквозь беды и сумрак жизни. Этот радостный цыпленок в трепетных и больших ладонях у неба. И я просто счастлив, что его, такое большое, как апельсин, солнце теперь бьется и в моей груди!