Продолжаю про #пятькниг — уж больно мне нравится этот формат. Сегодня у нас на очереди — автобиографии.
Очень люблю этот жанр. В мемуарах и автобиографиях будто слышишь живой голос человека, который может напрочь изменить — в лучшую или худшую сторону — твое к автору отношение. Вот так у меня было с первой книгой из этого списка, с Людмилой Гурченко и ее “Аплодисментами”. Гурченко я никогда не любила как актрису — мне она всегда казалась “чересчур”, нарочитой, искусственной. Старое, советское еще издание “Аплодисментов” я взяла только потому, что уж больно люблю автобиографии, просто мимо не смогла пройти. И после этого… Не могу сказать, что Людмила Марковна тут же стала моей самой любимой актрисой, нет. Она стала капельку понятнее. Ближе. Если вижу ее фото в тех самых вычурных нарядах, ставших ее визитной карточкой, тут же невольно вспоминаю ту главу из “Аплодисментов”, где она рассказывает про трофейное платье из бисера, которое ей привез из Германии отец, вернувшийся с войны.. Даже если терпеть не можете Гурченко, стоит прочитать хотя бы первую часть “Аплодисментов”, “Мое взрослое детство”, где Гурченко вспоминает о детских годах в оккупированном и послевоенном Харькове.
Агата Кристи “Автобиография”
Люблю эту книгу больше всех детективов леди Агаты. Потрясающая женщина с невероятным даром рассказывать о себе так, что оторваться невозможно. А какой у нее чудесный юмор! Ее могу читать с любой страницы — и снова как в первый раз.
“Чтение считалось слишком большим удовольствием, чтобы стать добродетелью. Никаких сказок до обеда. Предполагалось, что по утрам нужно делать что-нибудь «полезное». И по сей день, если после завтрака я сажусь почитать какой-нибудь роман, то чувствую себя виноватой. По воскресеньям запрещались карточные игры. Я преступила заповедь Няни, считавшей карты «дьявольскими картинками», но и много лет спустя в воскресный день за бриджем не могу избавиться от ощущения, что делаю что-то дурное.”
Юрий Никулин “Почти серьезно”
Для своей библиотеки я долго искала то самое издание с рисунками самого Юрия Владимировича. Нашла и счастлива. Невероятно интересно и про детство, и про юность, которую он провел на войне, и про то, как и чему учился — клоун это очень серьезная профессия, знаете ли.
“Зашли в пустой немецкий блиндаж, зажгли коптилку и достали сухой паек: колбасу, сухари,сахар. Стали есть. И тут увидели, как по выступающей балке спокойно идет мышь. Кто-то на нее крикнул. Мышь не обратила на это никакого внимания, прошла по балке и прыгнула к нам на стол. Маленькая мышка. Она поднялась на задние лапки и, как делают собаки, начала просить еду. Я протянул ей кусочек американской колбасы. Она взяла ее передними лапками и начала есть. Мы все смотрели как завороженные. Видимо, просить еду, не бояться людей приучили мышь жившие в блиндаже немцы. Петухов замахнулся автоматом на незваную гостью. Я схватил его за руку и сказал:
- Вася, не надо.
- Мышь-то немецкая, - возмутился Петухов.
- Да нет, - сказал я. - Это наша мышь, ленинградская. Что, ее из Германии привезли? Посмотри на ее лицо…”
Е.Водовозова “На заре жизни”
Самые лучшие книги часто к нам приходят случайно. Этот двухтомник воспоминаний Водовозовой я купила на книжном развале в Балаково, где гостили у родственников за смешные 10 рублей. Помнится, меня заинтересовало то, что у нее в мемуарах шла речь про Смольный институт — я тогда была все еще очарована книгами Чарской про дивный мир институток и, конечно, не смогла пройти мимо. Сказать, что книга меня отрезвила — это ничего не сказать. Я бы эти мемуары заставляла читать всех, кто ностальгирует по “балам, красавицам, лакеям, юнкерам” и прочему хрусту французской булки. Ужасно все. И детство Водовозовой в русской деревне в небогатой помещичьей семье - какая там пастораль… Быт, отношения к детям и крепостным, ужасно всё — читаешь и волосы на голове дыбом.В общем, очень рекомендую ознакомиться.
“Вечером «сумерничали», то есть не зажигали огня, пока не наступала полная темнота. Хотя единственным освещением у нас были сальные свечи, которые приготовлялись в нашем доме из сала собственных животных, но так как главным принципом нашей жизни сделалась теперь экономия решительно во всем, то у нас крайне бережливо относились даже и к свечам: по вечерам во всем нашем деревенском доме обыкновенно горели лишь две свечи: одна на столе в столовой, за которым должны были сидеть все мы с матушкой и няней, а другая в девичьей. Все это нам, детям, привыкшим к жизни на широкую ногу в городе, очень не нравилось, но с особенным соболезнованием рассуждали мы о сладком (конечно, в отсутствие матушки), которого теперь нам совсем не давали. Однако мы не совсем лишены были сладкого. Из меда и патоки у нас заготовляли на зиму варенье из местных ягод, делали маринады и сиропы, приготовляли немного и сахарного варенья, но часть заготовок, особенно из патоки, обыкновенно портилась. Каждый горшок испорченного варенья или маринада няня показывала матушке, которая, отведав принесенное ей, говорила что-нибудь в таком роде: "Какое несчастие! Действительно, никуда не годится! Что же, давай детям!" При этом она позволяла давать нам испорченный маринад или варенье ежедневно, но не более как по маленькому блюдечку, однако не потому, что при большем количестве мы могли заболеть, а чтобы растянуть наше удовольствие на более продолжительный срок. И вот по целым неделям и месяцам мы ежедневно после обеда ели паточное или медовое варенье, прокисшее до такой степени, что от него шел по комнате запах кислятины. То же самое было и относительно всех других домашних заготовлений: все, что покрывалось уже плесенью, особенно если это было съестное, отдавали дворовым, менее испорченное и сладкое получали мы, дети. Мы с аппетитом ели порченое, благословляя неудачи в хозяйстве.”
Галина Вишневская “Галина”
Ух, какой же нелегкий характер был у Галины Павловны! Это видно и из ее автобиографии. Может быть, поэтому ее так интересно читать. Для меня это было еще и знакомством с миром классической музыки в какой-то мере — невозможно читать книгу человека, фанатически преданного своему делу и не заинтересоваться.
Когда я, уже восемнадцатилетней, впервые услышала «Евгения Онегина» в театре — в Ленинградской опере, — меня страшно разочаровало то, что я увидела на сцене. Нее покачалось мне искусственным после моего непосредственного, естественного ощущения этой гениальной музыки и стихов. Тогда, в детстве, разыгрывая сама с собой сцены из оперы, никогда не знавшая и не видевшая профессионального театра, я создала себе свой, особый театр — такой, каким видело его мое воображение. После детских восторженных переживаний, заставлявших все во мне трепетать, а меня самое — уноситься в заоблачные дали, я болезненно почувствовала неправду сцены: старая, низкорослая Татьяна, Онегин с брюшком… Все было фальшью, обманом — и они надолго оттолкнули меня от оперного театра.
Я не влюбилась в оперный театр — нет, я любила пение и тот мир, который я чувствовала в себе и который создавала. Тот живой мир, который жил в моем воображении, который не мог быть фальшивым, ибо был нематериален и к нему нельзя было прикоснуться.
А рядом с новой моей жизнью, открытой для меня чудом искусства, шла та реальная, обыкновенная жизнь, которой жили окружающие меня люди и от которой я, естественно, не могла отстраниться. Это были годы знаменитых сталинских чисток, годы ежовщины. Помню, как учителя в школе читали нам газеты: мы обязаны были знать о том, что великий Сталин разоблачил врагов-троцкистов. И были иностранные шпионы — Якир, Тухачевский, — их тоже разоблачил великий Сталин. Пятаков, Бухарин, Каменев, Зиновьев… все эти имена врезались в память… По утрам некоторые ребята приходили в класс с красными, заплаканными глазами, и мы уже знали, что, значит, ночью в их семьях арестованы отец или мать… Дети «врагов народа» — они бесследно исчезали из школы.”