Найти тему
Дачный уют.

Без названия

Простые деревянные четки мерно скользили меж пальцами. Камни под коленями холодили ноги сквозь грубую ткань тюремной робы, но Валентин старался не обращать внимания. Глядя на тусклый свет хмурого февральского утра сквозь решетку камеры, он привычно нашептывал молитву, как всегда, отдаваясь ей всем сердцем.

— Спаси, Господи, и помилуй старцы и юныя, и нищия и сироты и вдовицы, и сущия в болезни и в печалех, бедах же и скорбех, обстояниях и пленениих, темницах же и заточених...

Короткая усмешка скользнула по губам священника.

Мысль о том, что в этот самый миг множество добрых христиан так же стоят на коленях и шепчут эти же слова, конечно, несколько успокаивала. Но она не отменит того, что ожидало его спустя несколько минут. Дали бы только завершить молитву...

Шаги за спиной. Лязг засова, низкий звон ключей, простудный кашель. Валентин ожидал, что стражник помешает ему, может, даже за шкирку сдернет с колен, но тот молча стоял на пороге, старательно глуша кашель кулаком, и терпеливо ждал окончания молитвы. «Спасибо тебе, сын мой», — искренне поблагодарил Валентин и вновь обратил взгляд на окно. Тихая, светлая радость молитвы заполнила его снова, нежная, словно утренний свет.

— ...Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матере, преподобных и Богоносных отец наших и всех святых, помилуй нас. Аминь.

Валентин устало выдохнул и провел ладонью по лбу. Стоило молитвам закончиться, как навязчивая боль страха сдавила его колким холодным обручем.

Сейчас он должен подняться с колен.

Сейчас.

В эту минуту. Подняться. Встань и иди, сказал Иисус Лазарю, но сказал он это, воскрешая его от смерти; Валентин же встанет и пойдет — навстречу своей погибели. И страх одолевает его, накатывает вязкой, холодной волной, лишает воли и силы... «Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя и на земле, как на небе...» — Валентин привычно забормотал про себя молитву, которая всегда его успокаивала.

«Да будет воля твоя...»

Священник резко поднялся с колен и нарочито шумно, пытаясь заглушить звенящую пустоту в висках, отряхнул робу.

— Я готов, сын мой, — вымученно улыбнулся. — Я слышал, ты кашлял... Попробуй-ка попить отвар из медуницы, шалфея и мяты. Очень хорошо помогает.

Тюремщик растерянно взглянул на него.

— Дык... Я... Пью ужо... не выходит ничего, кашляю да кашляю.

— Да? А как насчет шиповника, ромашки и мать-и-мачехи? Тоже дивное средство...

Шагая вслед за тюремщиком, Валентин все чесал и чесал языком, рассказывая про лекарственные отравы; про то, как собирал травки по утрам, каким сквозным, чистым был воздух в те тихие часы; как однажды увидел рыжую белку с умной черноглазынькой мордочкой; как... слова мелкими частыми камушками срывались с языка, и запас их был неисчерпаем, но мысли его находились далеко от этого потока.

«Кажется, бедному парню теперь неловко вести меня на эшафот, ну еще бы, теперь он знает обо мне больше, чем родная матушка, да и рецептов я ему наговорил столько, что ой. Ну что ж... — полынная горечь защипала язык. — А мне неловко идти. Очень неловко, знаете ли! ...как жаль, что все так закончилось. Как жаль, что все просто закончилось... И больше я не увижу сквозного лесного утра, не покормлю с рук белку... не вдохну медовый запах свежескошенного сена, не проведу мессы... не выслушаю никого на исповеди, никому, никому не помогу... Виновен ли я?.. Справедлива ли казнь? Все еще считаю, что нет, хотя умом понимаю: преступил закон и божий, и человеческий. Прости меня, господи, видно, мне, служителю твоему, вечно гореть отныне в аду, но...»

Валентин вспоминал.

Настойчивый, дрожаще-нетерпеливый стук в дверь разбудил святого отца среди ночи. Ватными со сна пальцами он зажег лампадку и, собирая в полутьме все углы, побрел открывать. Кого только принесло в такую дождливую ночь?.. Вон как хлещет за окном, значит, придется тотчас отпаивать гостя горячим вином со специями, вот обязательно им было из кровати его выдергивать, где там энтое вино было-то, неужто вчера все выпил? А, нет, вот оно стоит, и плед на кресле валяется, значит, гостей удастся встретить как следует...

Валентин открыл дверь. Снаружи дохнуло влажным холодом, сердито брызнули в лицо дождевые капли, словно озлясь на то, что кто-то посмел от них спрятаться, а из мокро блестящей тьмы взволнованной лихорадкой горели две пары глаз.

— Святой отец... — хрипло пробормотал мужской голос. — Пожалуйста, выслушайте нас...

Валентин тепло улыбнулся и широким жестом пригласил гостей внутрь. Мокрая тьма выплюнула ему на порог молодую пару, парня и девушку; оба выглядели взволнованными и то и дело нервно оглядывались. Волосы у обоих промокли насквозь, и Валентин предложил им полотенце. Пока молодые люди приходили в себя и обогревались у камина, священник с любопытством их разглядывал.

Парень выглядел высоким и крепким, с простым, открытым лицом и внимательными светло-серыми глазами — то ли волк, то ли рысь, то ли сокол. Соломенные волосы быстро высыхали возле огня, пушились и обрамляли острые скулы. Нос и щеки обсыпало веснушками, прямо посередине нижней губы пролегла небольшая трещинка. Грубые, мозолистые руки и крепкие мышцы, перекатывающиеся под простецкой одежкой, свидетельствовали о роде его занятий: скорее всего, слесарь или садовник, что-то вроде того. Девушка же казалась полной ему противоположностью: невысокая, кукольно-изящная; глубокая синева глаз загадочно отливает лиловым, густые медные кудри, ухоженные, маняще блестящие в отблесках пламени, волной упали до тонкой талии, заблестела в них тоненькая сеточка с настоящим жемчугом. Ожерелье из черненого серебра сковало точеную длинную шею, и красавица время от времени нетерпеливо дергала его, словно пытаясь снять. Явно аристократка, решил Валентин. А парень, наверное, сопровождающий. Да что они здесь делают?.. Дело, верно, не срочное, иначе не стали бы сушиться и пить вино. Значит, не на последнюю исповедь зовут, ну и слава богу, ну и замечательно. Так зачем же?..

— Святой отец, — решительно проговорил парень, — я прошу... — Стиснул руку девушки, сплел пальцы; Валентин заметил, как они лихорадочно подрагивают. — Пожалуйста... Мы хотим... Тайно обвенчаться.

Брови Валентина взлетели вверх, и девушка, заметив его изумление, лихорадочно зачастила:

— Пожалуйста, святой отец! Мы слышали, что вы очень добры и всем помогаете... что на вас можно положиться... пожалуйста! Да, он не моего круга, да, я знаю... Алессио — мой садовник, но поверьте, я никого не любила и не полюблю, как его! Если б Вы только знали, святой отец...

— Мы всегда были вместе, с самого детства...

— Мы любим друг друга!

— Ее скоро выдают замуж за богача, он стар, болен, мерзок! У него слава кобеля, который ни одной юбки не пропустит!

— Прошу Вас, святой отец... Я хочу принадлежать тому, кого люблю... Пожалуйста...

Умоляющий взгляд синих глаз, угрюмый, но полный потаенной надежды взгляд серых... Валентин долго смотрел на них, не зная, что и делать. Перекатывал в уме законы и слова из Библии, искал в них успокоения — а душу жгла ему синева и серость, словно две стороны одного неба.

Валентин тяжело вздохнул. Он не мог принять решение сразу.

Сжимались руки, тонкая женская и загрубевшая мужская. Отчаянно жались друг к другу молодые люди, словно боясь расстаться и на мгновение.

«Пожалуйста, святой отец, — шептали сомкнутые губы, — пожалуйста... ради господа... ради любви...»

Или мог?

Эта пара, очаровательная Коломбина и смелый Алессио, были первыми. Валентин обвенчал их на закате следующего дня. Огнем горели рыжие волосы Коломбины, ярче стали сияли серые глаза Алонзо, отчаянно сплетались их рук, желая не разлучаться вовек. Целовались жарко и крепко, так, что Валентину даже совестно стало глядеть — словно видит что-то неприличное, что-то непредназначенное для чужих глаз. Он никогда не видел такого поцелуя на открытом венчании, когда в церкви удушливо пахнет свечным воском и ладаном, и он всегда знал, что те легкие касания губ перед толпой народа не имеют ничего общего с истинной любовью.

После Коломбина, раскрасневшаяся и счастливая, цеплялась за его руки, блестела слезинками в еще больше похорошевших от счастья глазах, и благодарила сотни и тысячи раз, шептала, что никогда-никогда не забудет, желала всех благ, всего самого доброго и хорошего. Валентин, вот ведь развалина сентиментальная, не выдержал и тайком утер скупую горячую слезу рукавом рясы. Эх, вы, юные, влюбленные, сами не понимающие, какие вы сейчас красивые, когда блестят глаза, и горит роса в волосах, и вы боитесь разжать чуть дрожащие, такие непохожие руки... Валентин счастливо вздохнул и улыбнулся. Был бы художником — непременно нарисовал.

Конечно, Валентин никому не распространялся о содеянном, но каким-то невероятным образом слушок пробежал по городу. К нему стали появляться другие пары. Их было много, уж точно больше десятка, даже больше двух десятков, но некоторые запомнились особо.

Валентин помнил красавца Джианни, пламенно-рыжего, шального и обаятельного, и такую же красивую Надью — с разбитой скулой, с чувственным цветком пухлых темно-алых губ, с буйной копной угольно-черных волос... Валентин задохнулся, когда она шагнула к нему из ночи, обжигая пламенем глаз: суккуб, ей-богу, живой суккуб! Но дело не зашло дальше обжигающего восхищения: достаточно было один раз увидеть, с каким больным обожанием смотрит на своего красавца-Джианни эта страстная цыганка, чтобы понять, что никому иному она не позволит даже лишний раз до себя дотронуться. Он помнил, как горячо говорила она грудным хрипловатым голосом, как сверкали обжигающие черные глаза; помнил, как хваталась она за Джианни, и тот отвечал ей пылким объятием. Шептал жарко: «Он согласится, сердце мое, согласится...» — и смотрел на него волчьим взглядом-клинком, мол, только попробуй не согласиться, ты! только попробуй ее расстроить!

Им, конечно, нельзя было быть вместе: Джианни — сын неогицанта, а Надья — вольная цыганка, зарабатывающая себе на жизнь танцем и песней, но когда такие мелочи способны были остановить двух страстно влюбленных, безумно глупых, но таких живых в своей глупости молодых людей?.. Они казались Валентину воплощением пламени, но не дьявольского, хотя сам ад, казалось, жег его глазами красотки-Надьи, а божественного. Их поцелуй был откровенно-страстным и жарким, как клятва никогда в жизни больше не оставлять. Надья исступленно льнула к груди возлюбленного, жарко и часто дышала, шептала ему что-то на грудном цыганском наречии, и даже не зная бесовского языка Валентин понимал, что шепчет она — о любви.

Они уехали на следующий день после венчания, пред тем горячо поблагодарив священника. Надья даже расцеловала его в обе щеки и подарила небольшую подвеску с кошачьим глазом. «Он будет беречь вас, падре», — шепнула она и улыбнулась так, как не улыбаются ангелы, потому что ни одному ангелу не хватит на это живости и сердечного жара. Вечером того же дня Валентин долго смотрел в окно, улыбаясь, и мерно поглаживал кошачий глаз. Позже он станет уликой против него в расследовании, а сейчас... Сейчас ему так светло представлять двух влюбленных, ступивших на дорогу к новой жизни, и не думать, чем закончится эта сумасбродная, жаркая связь.

Валентин помнил Инес и Каприс, двух ангелов, боящихся лишний раз дотронуться друг до друга, чтобы не выдать себя. Инес была служанкой Каприс, очаровательной юной аристократки. Валентин помнил нежные белокурые локоны, укрывающие изящные плечики, помнил мягкое сияние удивительно светлых и чистых глаз Инес — и строгие черты Каприс, с которой, казалось, можно было написать икону. Она незаметно закрывала Инес плечом, смотрела строго и требовательно: прогонишь? расскажешь все о нас ее родителям или сразу церковной власти, чтоб скорее оказались на костре? или все же... поможешь?

— Прошу вас, святой отец, — с мольбой, почти со слезами в голосе прошептали бледные губы Инес. — Я так люблю ее... пожалуйста...

Поначалу Валентин хотел было возмутиться: да вы с ума сошли?! Что это за юношеская блажь?! Вы бы еще, извините, с собачкой попросили вас обвенчать, тоже необычно!

А потом...

Они так смотрели на него. Столько мольбы было в светлых глазах Инес, так по-детски жалостно дрожали ее нежные губы, и в то же время — она замерла, напряженная, тонкая, словно струна, и в чуть приметной тени меж ее бровей притаилось упрямство. Каприс смотрела жестко и строго; решившись, сжала руку любимой, стиснула до белых костяшек; Инес побледнела, но не вскрикнула от боли, лишь нежно тронула губами ее костяшки, и Каприс тут же принялась виновато поглаживать ее руку. Столько трепетной нежности было в этих касаниях, столько любви, сколько ни в одну поэму не уместит талантливейший поэт.

Валентин долго смотрел на них. Ворочал тяжелые, словно камни, мысли.

«Грех на душу беру, — повторялось в мозгу, — грех на душу».

Он венчал их тихим февральским утром. Снег бриллиантами украшал их волосы и меховую оторочку плащей. Нежно сплелись руки, пальцы Каприс властно зарылись в мягкие волосы Инес, сжали... а целовала она так нежно, что у Валентина предательски защемило сердце — столько трепета было в этом касании, сколько лет даже в крыльях бабочки.

«Грех на душу?» — подумал он и с облегчением улыбнулся, открыто и радостно глядя в ярко голубеющий над головой небосвод.

Валентин помнил Жермано и Куирино. Честно говоря, он чуть воздухом не поперхнулся, когда эти двое появились у него на пороге. Поверить не мог: они — венчаться?! Они?! Жермано — высокий, косая сажень в плечах, шрам через всю рожу, а глаза — мягкие, добрые, как у ребенка, цвета дерева, облитого медовым солнечным светом, и копна медово-русых густых волос. Он мягко обнимал Куинрино за плечи, и даже со стороны Валентин видел, что объятия эти похожи на мягкий бархатный кокон. Куирино — ниже ростом, с иссиня-черными глазами и ястребиным носом — говорил терпеливо, явно не единожды отрепетировав эту речь: «Мы понимаем, святой отец, что наша связь выглядит дико и странно, но поймите... Мы любим друг друга. Мы слышали, вы обвенчали уже множество пар... Почему же не можете нас?! Чем мы хуже других? Мы так же любим друг друга. Неужели любовь определяется тем, что у тебя в штанах аль под юбкой?», и неподдельная, выстраданная, горькая боль звучала в его словах. И снова Валентин долго-долго думал... А на деле — лишь бессмысленно смотрел на огонь и флегматично размышлял, как он умудрился зайти так далеко, и что с ним сделают, отловив: сожгут аль повесят. А про них... про них он все понял, едва увидев руки Жермано, похожие на бархатный кокон. И даже сейчас он уже примерно представлял, каким будет их поцелуй, и не ошибся. Они целовались долго, мягко и сладко, а после с облегчением прижались друг к другу лбами. Наконец-то, — говорил этот жест, — наконец-то ты мой, а я твой. Наконец-то все так, как должно быть. Наконец-то все правильно.

И много было еще этих пар. Их всех Валентин помнил по именам, узнал бы в лицо. Всех он выслушивал, помнил, откуда у Жермано этот жуткий шрам, представлял себе порой по вечерам, как нежно Каприс расчесывает волосы своей милой, посмеивался, вспоминая некстати шутки Джианни и Надьи, задумчиво улыбался, глядя на цветы — вспоминал садовника Алессио... и не жалел. Ни о чем не жалел. Боялся — да, боялся очень сильно, ему вовсе не хотелось оказаться на эшафоте! Но не жалел. Ни капельки. Все это время.

...и все же Валентин не смог поднять ногу, чтобы поставить на первую ступень к эшафоту. Ступня словно приросла к промерзлой земле.

Стояло четырнадцатое февраля. Морозный и колкий день. Снежная труха сыпалась с неба. Наверху его ожидал палач. Еще выше — священный суд, а затем — всепожирающее адское пламя.

Как сладко, оказывается, дышать полной грудью. Вбирать в себя холодный воздух, чувствовать, как разносится он по телу, и отсчитывать последние десятки вздохов.

Еще один, глубокий, как перед прыжком в омут — и Валентин решительно шагнул вперед. Выше.

Слова приговора звонким эхом разносились по малолюдной площади. Немногие пришли посмотреть на казнь, и Валентин не искал в толпе ничьих знакомых глаз: они хотели прийти, но он лично отговорил, не желая, чтобы вслед за ним последовали и другие. Глубокие, сладкие вздохи. Не прислушиваться к словам приговора, от этого сделается лишь тяжелее. Смотреть далеко-далеко вперед, туда, где, быть может, люди, которых он обвенчал когда-то, будут счастливы.

Кажется, ему дали последнее слово?

Валентин долго молчал, рассеянно, как невидящий, глядя куда-то в толпу. Может, все же глупо, эгоистично надеялся, что кто-то придет поддержать? Нет, не пришли, и хорошо, что нет.

Еще раз глубоко вздохнул. Почти что последний вздох, и он потратит его на то, чтобы сказать простое и честное:

— Бог есть любовь.

Эшафот холодом ожег колени через грубую ткань рясы. Крякнул палач, плюнул на ладони, растер...

И ослепительно сверкнул топор, поднимаясь.