Автор: Олег Букач
Когда баба Нюра бывала ею особенно недовольна, она била тётку по щекам обеими руками и приговаривал: «Ифгения, ты мне не учись так делать!» Тётя Женя молча сносила побои, и голова у неё от каждого удара моталась из стороны в сторону, как у убитой птицы, зажатой в кулаке. Только, в отличие от птицы, глаза у неё были закрыты. Через несколько минут после экзекуции она, как ни в чём не бывало, говорила: «Мам! А какао сёдня утром было вкусное! Да сытное! Я прям весь день есть не хотела, только воду пила. Не знаю почему».
Но когда похоронила бабушку, тётка развернулась.
Для Риты пробила отдельную однокомнатную квартиру, и та вскоре вышла замуж за бывшего детдомовца татарина Юрку.
Вскоре и сама тётя Женя вышла замуж. За доброго пьяницу и матершинника дядю Мишу. И пришла к ней вторая (а может статься, что и первая) молодость!
Она его ревновала, дралась с ним и несколько дней после этого жила в доме Глеба, его мамы и бабушки Маруси.
Потом она бурно мирилась с дядей Мишей, ездила с ним к своим друзьям Страшниковы париться в баню на дачу. Почему-то парились они все вместе и голые. А потом валялись в снегу.
А потом тётя Женя рассказывала всё это маме Глеба в его присутствии.
Дядя Миша укрепил материальное благополучие тёти Жени и лет через пятнадцать умер от рака горла. Умирал он в больнице. Смерти боялся. Уже подросший Глеб ходил к нему каждый день, потому что больница была через дорогу от его дома и потому что было жалко дядю Мишу. Каждый день к нему в больницу ходила и мама Глеба, носила домашнее, горяченькое. Тётя Женя приходила раз в три дня, потому что было это всё, как на грех, в августе. А август пора горячая. На даче всё спеет, а урожай нужно перерабатывать – не пропадать же добру. Потом, уже на поминках, тётя Женя плакала и рассказывала, как они с младшей сестрой Ниной (это ещё одна тётка у Глеба была) приходили к Мишеньке в больницу: «Постель ему перестелем, подушки взобьём. А он плачет, плачет. И я не могу удержаться – реву!»
Вот так и жила тётя Женя. Дождалась и правнуков, и даже праправнуков. И смерти дождалась. Сначала, правда, не своей: сначала умерла её дочь, потом внук (кажется, он был наркоманом), а потом уж…
А попугая Глебчику это она подарила.
Дело вот в чём. Много лет назад тётка Женя занимала руководящий пост – была комендантом общежития инженерно–технических работников местного свинцово–цинкового комбината. Один из молодых инженерных или технических работников (тётка потом уже забыла) привёз из командировки в жаркие страны экзотическую птаху. С тётей Женей у них довольно долго существовали определённые отношения, о которых знала даже баба Нюра. Но итээровец был молодой, перспективный, и вскоре ему дали квартиру. В придачу к квартире откуда-то вдруг возникла и жена. А в новый дом, как известно, надо впускать кошку, а не попугая. Попугай был оставлен тётке Жене как символ вечной памяти (попугаи ведь живут долго!). Взять его домой баба Нюра не разрешила: мусор от него, гадит и «вообще Георгий был сволочь, я это всегда чувствовала». Георгий – это итээровец, а попугая звали Джакомо. Возможно, что в молодости он чем-то и походил на своего знаменитого тёзку. Сейчас птица была в том возрасте, когда бабы становятся опять ягодками. Он категорически не хотел находиться в клетке, но по комнате тоже не летал, а сидел на спинке какого-нибудь стула с вечно обгаженным хвостом и косился урочливым глазом на всякого входящего в комнату. Весьма кстати Глебушке в эти дни исполнялось четыре года, а тремя месяцами раньше у мальчишки утонул отец: и сироту пожалела, и подарок ко дню рождения покупать не надо было – попугай тётке достался практически бесплатно.
Глебу было четыре, попугаю – за сорок. Изумительный альянс! С тех пор они были вместе.
Джакомо снова зааплодировал лысыми крыльями по лысым же бокам – что-то жуткое, возможно, приснилось (хотя, что же такого жуткого было в его долгой даже для попугая жизни?). А может, не держали уже старые когти на спинке старого кресла – осклизнулся спросонья.
Холодок, пробежавший по лысой голове Глеба Лазаревича, и его заставил открыть глаза.
Да, так вот: когда он её в первый раз увидел, были все.
Глебчик ходил в детский сад. И через много–много длинных дней (в детстве ведь всегда всё большое, длинное и высокое!), однажды утром в садик привели её. Её звали Ли-ля (похоже на детскую песенку). Она была вся беленькая, в кудряшках, с ямочками на локотках и коленках. И платья всегда у неё были «в кудряшках»: то с кружавчиками, то со шнурочками, то ещё с чем-то совершенно немыслимым – и в горох …
Она играла сама с собой : что-то там лепила в песке и аккуратно пришлёпывала ладошечкой с коротенькими пальчиками и шевелила при этом губками. Потом аккуратно же вытирала ладошечки о платьице «в кудряшках» – и была прекрасна.
Через много–много лет Глеб, помня эти моменты, пытался запечатлеть их в стихах, но дальше одного (причём – финального!) четверостишия он так и не продвинулся:
Камень стоит у дороги.
Здесь наших сказок исток.
Здесь, среди злых и убогих,
Всё же родился цветок.
Её приводили много дней подряд. Её звали Ли-ля. Но Глеб с ней так никогда и не заговорил. А потом её перестали водить в детский сад, и Глеб стоял у калитки и ждал. А по улице ходили всё не те мамы, держа за руку всё не тех девочек.
Воспитательница Антонина Васильевна, наверное, была внимательным педагогом. Спустя несколько дней она уже разговаривала с Глебчиковой мамой:
– Виктория Ивановна! Глеб, видимо, после смерти отца боится ещё и вас потерять. Будьте с ним поласковее какое-то время.
А Глеб и не знал, что папа утонул, потому что ему сказали, что тот уехал в командировку.
Да, небогатая фантазия была у Глебовых родственников: деда и внука дурили одинаково.
А потом много-много дней, недель и месяцев была какая-то пустота. Ничего не происходило. Глеб рос, рос. И даже когда ему сказали правду о смерти отца, то он воспринял её совершенно спокойно, потому что давно уже был готов к ней. «Сердобольные» соседи нет-нет да называли его «безотцовщиной».
Кроме того, почти каждое воскресенье они с мамой ходили на кладбище, которое находилось далеко-далеко: сначала нужно было ехать на трамвае №3 до самого конца, а потом ещё долго-долго идти по слегка всхолмлённой степи. Особенно здорово это было весной, когда все эти холмы, через которые вилась тропа к кладбищу, покрывались густо-густо росшими подснежниками – такими невысокими цветами с тремя белыми лепестками и ярко–жёлтой серединкой кувшинчиком. А ещё были тёмно–фиолетовые, будто сделанные из бархатной бумаги. Они были плотно–красиво, как на рисунке в детской книжке, прижаты к земле. Когда же их отрываешь, то становились эти одинокие цветы какими-то цветочками и сразу теряли всю свою привлекательность: хотелось их непременно выбросить. Если же перебороть это желание, принести их домой и поставить в стакан с водой, были они ещё более жалкими оттого, что через стекло и воду стакана, как через увеличивающую линзу, были видны их куцые, размохначенные стебельки, а сами цветы уже не были столь пронзительно–фиолетовыми.
Поэтому их непременно нужно было отдать попугаю. Джакомо немедленно брал их своей трёхпалой лапой–рукой, похожей на руку человека–инвалида (потом Глебчик видел такие руки) и тут же превращал цветы в мельчайшие брызги, и они, падая на пол, становились обыкновенным мусором. А мама сметала его и ругалась. Говорила, что ей надоело всех обслуживать в этом доме, и вообще – всех, потому что она не ломовой извозчик, а женщина, и все уже об этом забыли, и она сама тоже забыла, почти, и, видно, отдохнёт она только тогда, когда её снесут на погост…
…Вот почему смотреть на них лучше было по дороге на кладбище. И вот почему туда так интересно было ходить особенно весной.
А ещё по дороге попадались ящерицы на солнцепёке. Особенно здорово было, когда это были зелёные ящерицы, хотя коричневые – тоже красиво. Когда на земле замечаешь этакое точёное существо, слегка приподнявшееся на передних лапках и застывшее в чуткой статике, которая в любое мгновение могла стать стремительным, всё время меняющим направление движением, сёрдце как-то сладко бухает в груди, а ты подкрадываешься, подкрадываешься. А ящерица не бежит и дразнит тебя ожиданием, позой, цветом своим замечательным. И – вдруг – рванулась, сразу задвигалось всё: каждая из четырёх лапок, тельце, изумительный хвост, трава по ходу движения. А ты – за ней. И вот – тресь – накрыл ладошкой, а сам и не знаешь – там она или нет. Медленно, по одному пальцу приподнимаешь руку…Вот это – самый сжимающий всё внутри тебя момент. Через много лет Глеб испытывал такие же ощущения, когда бывал в театре и там действительно был театр, а не какое-нибудь убого–затейливое лицедейство…
А на самом кладбище было уже интересно по-другому.
Кладбище было старое, и потому могилы здесь располагались между деревьями и кустами, а не наоборот. В некоторых места всё так густо переплеталось, что было не понятно, где чьи ветви. Сплетения эти образовывали плотный полог, похожий на шалаш бахчевника. Под ним было душно и почти темно, и даже мухи там жужжали как в доме.
Под один из таких пологов они с мамой (иногда и втроём с бабушкой) всегда приходили. Для Глебчика это никак не связывалось с папой: гораздо важнее было то, что во вспотевшем кулаке его притаилась пойманная ящерица, и её поскорее нужно было пересадить в какую-нибудь банку, предварительно положив на дно немного травы, чтобы ящерица могла сделать себе норку. Банок вокруг было множество: они стояли почти на всех могилах, потому что в них ставили цветы у подножий памятников: очень некрасиво – проржавевший памятник, а рядом – грязная банка с высохшей кругами по стеклу водой и истлевшими ниточками чего-то растительного.
А мама обирала на ИХ могиле иссохшие растения, ладонями подгребала землю на холмик, потом садилась рядом, как-то красиво складывала испачканные руки и плакала. И Глебушке её всегда было как-то очень пронзительно жалко, он не знал, что делать, и смотрел на неё издалека и тоже плакал. Даже ящерица в банке, кажется, тоже плакала.
С тех пор Глеб не мог не реагировать на женские слёзы. Любые. Даже фальшивые – часто понимал, что фальшивые, а – не мог не реагировать. Правда, уже не плакал, потом.
Потом… Потом в их доме появилась гигантская чёрная ступень: пристроилась у стены и блестела лаком – пианино. «Беларусь» называется. Это бабушка Маруся ему купила, «чтобы умненьким рос».
Уже несколькими днями позже они с мамой пришли в дом к Лизавете Николаевне, частным образом учившей всех желающих музыке.
Учительница была удивительно похожа на их попугая.
Продолжение следует.
Дорогие друзья! Для автора очень важно ваше мнение о прочитанном – нажмите соответствующую кнопку.
Подписывайтесь на наш канал. Пишите отзывы и предложения о сотрудничестве. Ждём новых авторов!