В тот год Бразилия выиграла чемпионат мира и мой первый день работы был полон гудящих автомобилей с высунувшимися до пояса девушками. Они были пьяны от счастья и размахивали желто-зелеными флагами.
Двадцать пять лет назад в Сан-Франциско я устроился летом развозчиком пиццы. Мне надо было заработать денег на автомобиль, достаточно исправный, чтобы доехать до Луизианы.
Вряд ли какая-либо другая работа может сравниться с возможностью узнать город до самого его мозжечка, которую даёт вам мозаика из коротких встреч с голодными людьми. Вы протягиваете им горячую пахучую коробку, а взамен они одаривают вас своим характером, какими-нибудь мизансценами в дверных проемах самых разных квартир, домов или обиталищ (пиццу, например, могли заказать бездомные — с помощью телефона в ближайшем баре).
До сих пор помню десяток ярких, иногда полоумных, иногда даже опасных или восхитительных встреч. Однажды ночью мне довелось принести заказ слепому человеку, в квартире которого был выключен свет, а когда он его включил, все стены оказались увешаны зеркалами. Тогда я довольно быстро обнаружил зависимость: какие именно клиенты дают больше всего чаевых.
Наименее доходны были заказы в особняки респектабельных районов, например, на улице Sutter.
На улице California был один роскошный дом, где взрослые всегда посылали расплатиться сына — рыжего быстрого мальчика лет семи. Он принимал от меня сдачу и, глянув в ладонь, ссыпал без остатка всю мелочь себе в карман, неизменно при этом воровато оглядываясь на вход в столовую, где находились, судя по голосам, его родители.
А самые большие чаевые я получил в адском месте на Buchannan, в муравейнике социального жилья времен освободительного правления Джона Кеннеди, куда полицейские боялись сунуться без шлемов и бронежилетов. Хозяин пиццерии, необъятный грек Дин, в очках припорошенных мукой, снаряжая меня в жерло расовых проблем американского общества, всегда грустно качал головой и охал, будто это я его туда посылал, а не наоборот.
Самые большие типы в моей жизни мне дал негр с проваленным сифилитическим носом, края которого были обмазаны синтомициновой эмульсией. Этот запах из забытого детства вызвал волнующий прилив смутных припоминаний, подкрепленных тем, что опустилось мне в ладонь. Негр дал мне шесть долларов, всю сдачу с двадцатки за Pepperoni Medium из Round Table Pizza на Van Ness Street.
Шесть восхитительных мятых баксов.
Это было целое сокровище. На них я мог пировать вечером у океана двумя бутылками Guiness, упаковкой beef-jerky и пачкой сотого «кента».
Тот несчастный негр, наверняка, давно уже прах. Я видел его всего несколько секунд своей жизни, но я вспоминаю его куда чаще, чем все премии, зарплаты и того мальчика с California Street.
К концу лета я решил, что теперь-то доеду до устья Миссисипи, и стал изучать объявления о продаже машин. Меня интересовало одно: “Скажите, — спрашивал я продавца старенькой “хонды”, “олдсмобиля”, “шевроле” или “мазды”, — эта машина доедет до Нового Орлеана?”
Новый Орлеан, родина джаза и “Трамвая «Желание»”, был пределом моих мечтаний о перемещении в пространстве. Наверное, тут не обошлось и без Гекльберри Финна, стремившегося туда с Джимом на плоту по Миссисипи, но что меня удивило: все продавцы, не сморгнув и глазом и не ахнув, кивали: “Доедешь”, — что говорило не столько об уловке, сколько об отношениях американцев с пространством: для нации, заселившей Дикий Запад, перемещаясь по смертоносным пустошам на телегах, семь верст — не крюк.
И я с замершим сердцем им верил и не верил, будто снова находил свидетелей неизъяснимого чуда, которое теперь уж непременно должен был опробовать на собственной шкуре.
С тех пор прошло двадцать лет, металл моей Chevy Nova не раз был переплавлен и, может быть, даже обрушился вместе с ракетой на военные бункеры в Ираке или плавает где-то в толще мирового океана частицей корпуса или оружия подводного атомного крейсера.
Двадцать лет вместили не одну эпоху — за это время много чего произошло, и уж не вспомнить, в какой последовательности: утонул, захлебнувшись временем, мой любимый город — главный ценитель креольской кухни и диксиленда; мировой порядок совершил множество мускульных усилий — рухнули одни тирании и окрепли другие, призрак Сталина обрел плоть и надвинулся на Европу.
Расстояние в пять тысяч километров теперь мне не кажется одиссеей Орфея, но я всё сильней скучаю по возможности так же вдруг размахнуться, достать кошелек и, слегка приценившись, купить билет на еще не объезженный транспорт, чтобы под Led Zeppelin вытянуться всеми четырьмя колесами вдоль параллели или меридиана, пожирая зрачком холмы, лощины, крохотные городки, их рухлядь, вывески, соломенное чучело полицейского в машине напротив городского совета и пожарной части под одной крышей, останавливаясь на задичавших заправках, вдыхая полынный пыльный запах Невады и жидкое галлюциногенное солнце Аризоны, — чтобы, наконец, в свой ненавистный обычно, а сейчас печальный день рождения въехать в собственную мечту, небывальщину, перестать верить глазам и ушам, смятенным ревущими на улице тромбонами, свингующими кларнетами, грохочущим на пузе блестящего, как антрацит, парня барабаном; крепко выпить и потом полночи переходить из бара в бар, встречая то там, то здесь уже знакомых уличных музыкантов, переменивших спортивные штаны и засаленные байковые рубахи на белоснежные сорочки и пиджачные тройки.
А на следующий день еле-еле проснуться и долго завтракать на дебаркадере, пить кофе с Kent’100, двойной фильтр, один выдернуть зубами, щурясь на слепящую лоснящуюся муть большой реки, когда-то омывавшей ноги великой американской литературы — босые пятки Гека и Джима, — на плесе которой медлит черно-белый, хлопочущий плицами колесный пароходик, и понимать с неясной грустью, что на нем в океан безвременья уходит твое странное, как китайский фейерверк и полотна Левитана, время жизни.