Наш собеседник - Андрей Тесля, к.ф.н., старший научный сотрудник, научный руководитель (директор) Центра исследований русской мысли Института гуманитарных наук Балтийского федерального университета имени Иммануила Канта.
Без лишних иллюзий сознательно поднимаем непростую тему, которая найдет отклик весьма у немногих. Мы решили вспомнить поэта, писателя, критика, историка литературы - Владислава Ходасевича. Ключевой темой нашего разговора стала поэзия этого литературного деятеля Серебряного века русской культуры.
- Андрей Александрович, начнем с банального вопроса: кто такой Ходасевич? Почему он так мало известен широкой аудитории, если так любим профессиональными литературоведами?
- Широкая аудитория на то и широкая, что питается хорошо переваренным. Собственно, известность в «широкой аудитории» - это ведь зачастую совсем не тождественно постоянному и актуальному чтению. Так, если Пушкин, вне всякого сомнения, известен максимально широко – то сколько его стихотворений знает широкая публика? и кто сходу расскажет содержание хотя бы «Пиковой дамы» - не по опере братьев Чайковских, а по самому пушкинскому тексту.
Широкая известность – это, с одной стороны, известность имени, знакомство с какими-то яркими «биографическими фактами», с другой – знание, с той или иной полнотой, нескольких «репрезентативных» текстов. Как в случае Льва Толстого – офицер, моралист, борода, непротивление злу, выходил пахать к прибытию курьерского, «графиня с изменившимся лицом бежит к пруду», Астапово – и «Война и мир» с «Анной Карениной», зачастую по кратким пересказам и экранизациям – так что многие на всю жизнь остаются уверены, что второй роман заканчивается самоубийством главной героини.
В этом отношении Ходасевичу трудно стать любимцем широкой аудитории – чтобы его полюбить, его надо начать читать, а это уже само по себе – редкость. Его биография не ярка – годится, впрочем, для фильма Вуди Аллена, но далека от «вдохновенного образа поэта». В ней много газетной и журнальной поденщины, много повседневности и обычных интеллигентских драм – ее можно даже примерить на себя, за вычетом дарования, но именно потому, что это жизнь во многом современника, одного из.
Стихи его – с того момента, как обретает уже свой голос, ведь сам Ходасевич отмечал, что «юношеские творения каждого выдающегося художника далеко отстоят от его зрелых произведений» - выверены, точны и умны – может быть, в этом и недостаток, поскольку явно умны, из-за чего Ходасевича склонный временами подозревать в непоэтичности (и не даром сам он целую статью посвятил спору вокруг того, как верно истолковать пушкинское о поэзии, которая «должная быть глуповата»). Стихи ведь начинают любить совсем в ранней молодости – чтобы затем, зачастую, забыть навсегда – и там влюбляются, там прославляют, там находят в конкретном поэте свой собственный голос – того, кто умеет сказать то, что ты чувствуешь, именно так, как ты чувствуешь – дает тебе слова вместо юношеского мычания.
Но даже если стихи Ходасевича оставляют равнодушным – или вызывают неприятие – то есть по крайней мере одна часть наследия, где он и популярен, и популярен по достоинству. Это Ходасевич-мемуарист – автор лучших воспоминаний о серебряном веке («Некрополь»), тот, кто сумел не только передать свои впечатления, но и размышления о том времени – о том, как был устроен русский серебряный век. Здесь Ходасевич совершенно великолепен – в точности взгляда, скептичности и самокритичности – ведь он не столько судит других, сколько разбирается с самим собой – и трезвость по отношению к себе дает ему право быть нелицеприятным к другим.
- Со скольки лет рекомендовали бы знакомство с его творчеством?
- Как уже говорилось – Ходасевич довольно взрослый поэт, т.е. в отличие от «золотого века», где вхождение легко осуществляется рано, а дальше в знакомых тебе с детства поэтах раскрывается все новое и новое, что ты раньше не видел – и что опыт души позволяет видеть теперь – Ходасевич имеет высокий порог вхождения, его трудно полюбить подростку – если только не влюбится в его отчаяние, которое резонирует с подростковыми переживаниями. Но в целом – мне кажется, сам разговор о том, с какого возраста с чем знакомиться – более чем условный, ведь самые важные книги в нашей жизни обычно те, которые оказались в наших руках по стечению обстоятельств, которые мы открыли, сняв с полки в родном доме, у друзей или в книжном – и прочитанное нас захватило. Оно случается, а не готовится – а когда случилось, то оказывается, что многое до этого готовило встречу, сделало ее возможной.
- Как Вы думаете, почему его нет в школьной программе?
- По поводу школьной программы мне сложно ответить – почему там нет Ходасевича. И не скажу, что я этим опечален – хотя пара-тройка его стихотворений в ней не пошли бы во вред ни ей, ни ему. В любом случае – его проходили бы в том возрасте, когда программа уже не определяет вкусы, а скорее отвращает и заставляет искать «по границам», среди того, что оказалось за рамками – так что здесь скорее все ему на пользу, обещая не массовые, но хорошо подготовленные случайности, а тогда Ходасевич оказывается уже не неким «известным поэтом», а личным переживанием, собственным открытием.
- С чем связана основная мрачная нота его стихотворений? Ведь там и яркая тема суицида в ряде стихотворений.
- Прежде всего – мрачная нота, на мой взгляд, не является у него основной. Она является итоговой. «Путем зерна», самая известная книга стихов Ходасевича, напротив – про преодоление, про обретение спасения.
И если не пускаться в длинный разговор – то это взгляд на мир, где нет обещания счастья. Согласитесь, в этом видении нет ничего странного – кроме разве что готовности утешать себя мыслью, что миру есть до тебя дело, что «все будет хорошо», «мы будем счастливы, благословенье снимку» и прочее.
Это мир, в котором есть прекрасное, есть совершенство и красота – и через него проглядывает, вроде бы, иное – совершенное вполне, ведь без этого никак не получится понять, почему посреди нашей реальности вообще возможно нечто прекрасное. Это отзывчивость, схватывание прекрасного посреди «европейской ночи».
И, например, его волшебные стихи – времен мучительного романа с Ниной Берберовой, метаний между женой и любовницей, между Петербургом и Москвой, где получал разрешение на выезд из Советской России – для двоих, как и случится, когда он, не простившись, лишь послав письмо, навсегда уедет, еще не уверенный до конца, но подозревающий, что навсегда из России – и точно знающий, что навсегда от прежней жизни:
Играю в карты, пью вино,
С людьми живу – и лба не хмурю.
Ведь знаю: сердце все равно
Летит в излюбленную бурю.
Лети, кораблик мой, лети,
Кренясь и не ища спасенья.
Его и нет на том пути,
Куда уносит вдохновенье.
Уж не вернуться нам назад,
Хотя в ненастье нашей ночи,
Быть может, с берега глядят
Одни нам ведомые очи.
А нет – беды не много в том!
Забыты мы – и то не плохо.
Ведь мы и гибнем и поем
Не для девического вздоха.
Самоубийство, мне кажется, в этих рамках – это одновременно и окно свободы, всегда доступная свобода для тебя – и вместе с тем то, что, проговаривая, осмысляя, удается избежать. Сам он себя ведь скорее ощущал не самоубийцей, а убийцей – Муни, ближайший его друг, быть может – самый близкий ему человек, покончил с собой – не жалуясь, не говоря об этом, лишь ища повода поговорить с Ходасевичем – и у того не нашлось времени и, судя по дальнейшим его переживаниям, именно не хотелось найти, он отдалялся, пренебрегал в тот момент тем, кто нуждался в нем. Через шесть лет он напишет одно из самых известных своих стихотворений, второе в сборнике «Тяжелая лира», сразу после программной «Музыки»:
Лэди долго руки мыла,
Лэди крепко руки терла.
Эта лэди не забыла
Окровавленного горла.
Лэди, лэди! Вы как птица
Бьетесь на бессонном ложе.
Триста лет уж вам не спится -
Мне шесть лет не спится тоже.
- В чем нерв его творчества созвучен общепоэтической теме эпохи и что его выделяет из общего сонма лириков Серебряного века?
- О своем отношении к литературной эпохе лучше всего написал сам Ходасевич в «Младенчестве»: «Родись я на десять лет раньше, был бы я сверстником декадентов и символистов: года на три моложе Брюсова, года на четыре старше Блока. Я же явился в поэзии как раз тогда, когда самое значительное из мне современных течений уже начинало себя исчерпывать, но еще не настало время явиться новому. <…> Мы с Цветаевой, которая, впрочем, моложе меня, выйдя из символизма, ни к чему и ни к кому не пристали, оставаясь навек одинокими, “дикими”. Литературные классификаторы и составители антологий не знают, куда нас приткнуть».
Это, кстати, может быть еще и ответ на ваш предыдущий вопрос, о причинах отсутствия в школьной программе.
Зрелый Ходасевич – после того, как в молодости пытался «войти» в течение – оказывается «в стороне», наблюдателем. Он чужд соблазнам «преображения мира посредством поэзии», слияния жизни и творчества – хотя в то же время с редкой для кого-либо из поэтов страстностью настаивает, что в основе всякого стихотворения лежит конкретное, непосредственный жизненный опыт, биография. И он на опыте других – и на своем собственном – видит, как пафос, самоупоение, нежелание принимать реальность и стремление переделывать мир – и вера в то, что это делается словом и что все податливо перед ним – ломает жизни, что после того, что сделано, невозможно ни жить дальше, ни вернуться назад – прежнее разрушено, новое не выстроилось. И творчество как оправдание обращаться с другими, видеть в других лишь объекты – преобразование жизни и переделка людей – это ведь то, что роднит между собой разнообразные стайки поэтов серебряного века и всевозможных социальных инженеров.
И при этом – он человек серебряного века, только тот, кто не находится в потоке, а рефлексирует над происходящим, кто будет не оправдывать и восславлять затем прошедшее, сочиняя очередной роман своей жизни – а разбираться с тем, как был устроен тот мир и почему из него почти никто не смог уйти не покалеченным. И при этом – он живет многими очевидностями серебряного века, презирая мещанство, поклоняясь героическому – испытывая от буржуазного мира, что рухнувшего в 1917, что того, посреди которого оказался в эмиграции, лишь одно отвращение. Другое дело, что он свободен и от надежд на «новых варваров», и на «железные фаланги» и прочие попытки найти спасение в крайностях – так что да, его пессимизм куда светлее, чем какие-то рядовые попытки увидеть надежду в красных галстуках или черных рубашках. Он не видит впереди ничего хорошего – ни для себя, ни для мира.
В последние годы он не пишет стихи, расстается с мечтою написать большую книгу о Пушкине – и вместе с тем создает замечательную серию газетных очерков и рецензий, которые презирает, считает поденщиной – но которые читаются с увлечением и сейчас. Как говорил кто-то из современников – Ходасевич не умел ничего делать плохо, даже то, что было для него проходным, случайным, вынужденным – ради пропитания – делалось с отвращением и самоотдачей. Хотя любые письма, не говоря о мемуарах – лишь какой-то отпечаток другого, они – не о полноте личности другого, обращены к собеседнику, пишутся в определенный момент и с интонацией момента. В письмах – то резкое, то сдержанное отчаяние от поэтического безмолвия – но его же он предсказал сам, в 1924:
Пока душа в порыве юном,
Ее безгрешно обнажи,
Бесстрашно вверь болтливым струнам
Ее святые мятежи.
Будь нетерпим и ненавистен,
Провозглашая и трубя
Завоеванье новых истин,
Они ведь новы для тебя.
Потом, когда в своем наитье
Разочаруешься слегка,
Воспой простое чаепитье,
Пыльцу на крыльях мотылька.
***
А под конец узнай, как чудно
Все вдруг по-новому понять,
Как упоительно и трудно,
Привыкши к слову, - замолчать.
- Ему удалось избежать судьбы Гумилева, Мандельштама и других, уехав вовремя из страны. Знали ли он о судьбе коллег по писательству и была ли рефлексия по этому поводу?
- Разумеется, знал – более того, дело «Таганцевского заговора», по которому был расстрелян, в числе других, Николай Гумилев – случилось еще до отъезда Ходасевича, да и он спешил выехать в 1922 г. потому, помимо прочего, что понимал – в наступающие времена для него место в литературе внутри страны вряд ли найдется. Он о многом умел молчать – но он не умел писать на заказ – и при этом был «классичен» в плане ясности, так что искать спасения в поэтической невнятности, бормотании стихов – не мог.
Его эмиграция – это не поиск счастья, а возможности хоть как-то жить. Ведь взгляд Ходасевича – не про безрадостность, а про отсутствие надежды на будущее: оно для него всегда несет угрозу – счастливым может быть мгновенье, как у падающего вниз головой: «мир для него хоть на миг – а иной».
- «Обезьяна» - одно из самых известных произведений, где внезапно последняя строка становится главной, меняя смысл и ощущение от всего стихотворения. Можно ли выбрать какую-то одну строку, чтобы подчеркнуть в целом наследие Ходасевича?
Строку – вряд ли, ведь и приведенный вами пример работает как целое – последняя строчка так звучит, поскольку меняет всю систему ожиданий, представлений – переворачивая уже вроде бы составленный читателем смысл и собирая все в предельную плотность. Но если уж выбирать – то всего несколько строк, из 1921 г.:
Прервутся сны, что душу душат,
Начнется все, чего хочу,
И солнце ангелы потушат,
Как утром – лишнюю свечу.
- Спасибо за интервью!
***
Рекомендуем также прочесть наши материалы:
1. О поэтическом диалоге Пушкина и митрополита Филарета
2. О частной жизни И.А. Крылова
3. О звезде русских шахмат XIX века