И не помнился бы он как Миша Жаравин – свой, надёжный, крепкий мужик, набирающий силу, пишущий обжигающие горячей правдой остро современные или уводящие в старину, в народные преданья рассказы, за многими из которых чувствуется и будущая повесть или роман… А жил бы и творил рядом с нами русский писатель Михаил Геннадьевич Жаравин… если бы не смерть на тридцать седьмом году жизни, на взлёте…
Его земная жизнь уложилась в скромные временные рамки: родился 12 ноября 1959 года, скончался, как пишут в официальных некрологах, "после жестокой болезни" 18 декабря 1995 года.
Жестокой, а точнее – жёсткой, ещё точнее – раскалённой, сжигающей, как его творчество, была не только болезнь Михаила Жаравина, сама жизнь его была – ожог, сплошная сердечная рана. (Именно так – "Сердечная рана" – называется один из лучших рассказов Жаравина).
Жизнь жестокая, обжигающая, но характерная, к сожалению, для современного русского человека. И если назвать основные вехи его жизненного и творческого пути, то и не увидишь чего-то особенного. Вот эти вехи: родился в глухом лесном углу Вологодской области, в деревне Еловино Кичменгско-городецкого района, окончил среднюю школу, служил в армии в танковых войсках, затем жил в Вологде, работал на подшипниковом заводе наладчиком оборудования, в 1983 году женился, растил двух сыновей, развёлся, в 1989 году пришёл в заводское литературное объединение со стихами, стал писать и прозу. В 1990 и 1993 годах обсуждался на областных литературных семинарах, с 1991 по 1995 годы учился заочно в Литературном институте имени Горького в Москве. В 1994 году принят в ряды Союза писателей России. Было множество публикаций в городской и областной прессе, появились и первые публикации в прессе всероссийской. В газете "Литературная Россия его рассказ "Две затяжки" был опубликован с предисловием самого Василия Ивановича Белова… А можно вспомнить подробнее и семинар 1993 года, когда тот же Белов сказал: "Поздравляю общественность с появлением нового писательского имени", а Сергей Трофимович Алексеев говорил: "Мне сегодня впервые не хочется ругать автора, мне просто охота его хвалить!" Оба они говорили о Михаиле Жаравине…
Да, в жизни – ничего особенного, в творчестве – удачливей, чем у многих… Внешне. Но, если вдуматься – все беды России конца двадцатого века коснулись Жаравина, а душа его чуткая, страдающая и сострадающая… Отрыв от корней (уход из деревни в город); проблемы армии ("дедовщина"), "перестройка", искорежившая многие судьбы; проблемы семьи (разводы, измены) – всё это не просто коснулось его, это было его судьбой, судьбой всего русского народа. И не за себя он страдал, и не о своей боли писал, но со своей-то личной болью за весь народ болел.
Жаравин умел писать так, что казалось – все его рассказы, повести прожиты им, не только творчестве прожиты, но и в реальной жизни. Нет, конечно. Он был писатель и умел совместить собственный жизненный опыт, художественный вымысел, рассказы знакомых и незнакомых людей и сплавить всё это огнём своего таланта в страницы художественной прозы. Он, воистину, не выдумывал, проживал в душе своей и судьбы братьев Халиковых (рассказ "Рыжий"), одного и которых "перестройка" сделала бандитом, другого – ловким бизнесменом; и страдания Васенина ("Зуб"), живущего с нелюбимой женой; и ужас Николая Тарасова ("Излучатель"), познавшего не во сне – наяву, что значит, нарушив людские и божеские законы, стать зверем…
В рассказах и повестях Михаила Жаравина живут, любят, страдают, умирают и рождаются десятки, а может, и сотни персонажей – народ во всём своём единстве и разнообразии. И он этот народ – свой народ! – не идеализирует, видит его недостатки и беды, честно пишет о них. Но видит Жаравин и Божий Лик, отражающийся в народе. Он любит свой народ таким, какой он есть, как любим ни за что, просто по праву родства, мать, отца, детей…
Его проза, при всей её жёсткости и горячке, врачующее-сострадательна. Иногда она прямо назидательна, моралистична. Но эти назидательность и морализм – тоже ведь в традициях великой русской литературы… Например, в рассказе "Камушек с серебряными пятнами" Жаравин пишет: "Слово материнское жизнь строит: хула да проклятие горе несут, доброе напутствие в любом деле – помощь. Лаской, благословением Божьим и родительским жив народ…" Другой рассказ, "Манило", заканчивается такой фразой: "Привиделся дедушка. Он сердился и рвал Пашку за ухо, приговаривая: "Не рой другому яму – не наищешь сраму…" Простые истины, но раз за разом их нужно повторять, напоминая самому себе и рядом живущим, и Михаил Жаравин делал это.
Большое место в творчестве Михаила Жаравина занимают народные предания, легенды: рассказы "Страшные вечера", "Камушек с серебряными пятнами", "Четыре чёрных петуха", "Морозко", неоконченная повесть "Равновесие"… Вот где в полную мощь раскрывается жаравинское владение словом. Он просто купается в народной, столь близко знакомой, родной для него языковой стихии…
Впрочем, чтобы понять писателя его надо читать. Тем более такого, как Жаравин, о котором уже при последнем скорбном прощании Василий Белов сказал: Потеряли писателя, которого я бы поставил рядом с Шукшиным". Правда, надо еще понимать, что такое и кто такой для России Шукшин…
Говорят, физиками уже доказано, что звезда – это сжатое время. Горение звезды – энергия сжатого времени. Сжатое до предельной точки время, превращается в вечность. Михаил Жаравин, извлекая энергию творчества, до предела сжал своё время, но свет, оставленный им, вечен…
* * *
Сидели в редакции "Российского писателя", пили, конечно: я, Шорохов, Кувакин… Появляется поэт Александр Суворов, узнав, что я из Вологды, спрашивает:
- Жаравина знал?
- Знал, – отвечаю.
- Это был мужик!
Олег Павлов, прочитав где-то рассказы Жаравина, спросил:
- А что с ним случилось-то? Вот этот мог писать.
Начинал Жаравин стихами. Слабыми, в основном. У того же А. Суворова спросил:
- А как тебе стихи его?
- Ну… это подготовка к прозе.
Да, как писатель он состоялся в прозе, но и в слабых стихах внутренняя, ждущая возможности прорваться сила, чувствуется.
Вот написал "слабые стихи"… Взял, перечитал… Три стихотворения я приведу, лучшие, на мой взгляд, позволяющий всерьёз говорить не только о прозаике, но и о поэте Жаравине.
***
Однажды я падал с балкона,
Не веря в бессмертье моё.
Привиделась Божья икона
И ставшее лесом жнивьё.
Мне чудился голос и запах
В объятиях стылой земли,
И губы шершавые наспех
Зачем-то мой лоб обожгли…
Но время – не шёпот, не выстрел,
Земля прогибалась как сеть,
И я, как бы там я ни мыслил,
Не мог, не сгорев, умереть…
***
Ещё с утра стояли враскоряку
Два тополя, изъеденные оспой,
Напоминая старую корягу,
А к вечеру окутал ветки дым –
Зелёный, едкий… Рвало почки с треском,
И клювики листвы с весёлым блеском
Тянулись из скорлупок… Молодым
Быть захотелось – вот она, нелепость –
Дух закипает, тело будто крепость,
Хоть разрывайся, только б стать другим…
***
Какой оставят след мои слова?
Насмешки едкой я вполне достоин.
Я в осаждённой крепости – не воин,
Не сердцеед… Я целый год ношу
В себе своё – брожу вином в бутылке,
Но тесно чувствам – мелочи в копилке
И вот я против истины грешу!
Бутылка лопнет, если не открыть,
И, как ни жаль, копилку нужно бить,
Чтоб вынуть мелочь… О, какая грусть.
Откроюсь я, и, значит – разобьюсь!
* * *
В одном из номеров журнала "Слово" читаю очерк Валерия Сдобнякова о Михаиле Жаравине, и, редкий, в общем, для меня случай – ищу адрес Сдобнякова, пишу письмо:
Валерий Викторович, здравствуйте.
Меня зовут Дмитрий Ермаков, я из Вологды, член СП России.
Прочитал Ваш очерк "Недописанное письмо" ("Друг") в журнале "Слово", и он взволновал меня, и хочу сказать Вам спасибо. Спасибо за дружбу, за память. Спасибо за Михаила Жаравина – нашу гордость и нашу боль.
Гордость, потому что знают, и любят, и помнят нашего Мишу, Михаила, Михаила Геннадьевича не только на Вологодской земле.
Боль, потому что до обидного мало всё же знает его читатель: несколько серьёзных публикаций при жизни, две посмертные книги (мизерные тиражи, конечно) и нечастые "воспоминательные" публикации. (И в то же время, какой только гадостью не забиты даже не самые худшие наши журналы и альманахи).
Почему пишу Вам?
Дело в том, что у меня всё же своё, особое отношение к Михаилу, при том что мы были мало знакомы (хотя, наверное, многие знавшие его могут сказать об "особом" отношении, ничего на самом-то деле особого, просто – люблю писателя и человека Жаравина).
В начале 90-х я только-только начинал писать, появились мои первые публикации в местных газетах, чуть позже, но ещё "при Жаравине", в "Очарованном страннике".
"Крестным" моим в творчестве был, да и остаётся, Александр Цыганов – литературный консультант Вологодской писательской организации. В то же время он много работал и с Жаравиным. Михаил обсуждал с ним свои новые работы; вместе они продумали (Цыганов рассказывал) окончание повести (кажется, "Холостой выстрел"); Цыганов редактировал и составлял ещё при жизни Михаила, но вышедший посмертно, сборник.
Цыганов и говорил мне о Жаравине. Да и частенько видел я публикации Жаравина рядом со своими. (Долго мне казалось, что он такой же начинающий, как и я, а он уже был настоящим писателем. Просто – он рос творчески столь стремительно, что публикации не поспевали за ним).
И когда мы увиделись и познакомились (я не помню точно когда и где, но, скорее всего в помещении вологодского отделения Союза писателей) – это было абсолютно естественно, и чувство было – помню – будто мы уже давным-давно знакомы. И – это точно – взаимное доброе расположение сразу возникло.
Но близко мы так и не сошлись. Да и не могло этого тогда случиться. Михаил старше меня на десять лет и, конечно, я для него тогда был – мальчишка… Да и он для меня был "старый". (Вот сейчас, когда я уже старше, чем был он в свой последний год, всё чаще думаю о Михаиле, всё ближе он мне…)
Лишь однажды мы целый день были вместе. Наш вологодский писатель Виктор Плотников позвал меня тогда помочь вскопать огород престарелой писательнице. Позвал он и Жаравина.
Помню, как сидел Миша на крыльце "Дома книги" (это в центре Вологды, там была назначена встреча) наголо стриженный, с сигареткой. И что-то шутили, смеялись мы по поводу стрижки его. Потом ехали в машине, копали огород, обедали в деревенском доме. Ходили купаться на речку Кубену. Плотников и Жаравин шли спокойно, а я как молодой телёнок понёсся по зелёному травяному спуску к реке… Помню тот день – солнечный, жаркий, помню настроение наше – весёлое, доброе (и никакого вина, между прочим, не было), а о чём говорили – забыл напрочь.
И помню последнюю мою встречу с Михаилом.
Последняя его осень – октябрь или ноябрь, а в декабре он умер… Было какое-то литературное мероприятие в областной библиотеке. Уже когда всё закончилось, я одевался в гардеробе и увидел Жаравина, он спускался по лестнице. И был такой хмурый, почерневший… И я, почему-то, решил сделать вид, что не вижу его, отвернулся. А он подошёл, поздоровался и стал говорить о моём рассказе… В то время в "Очарованном страннике" опубликовали мой рассказ и ярославцы шибко хвалили его (Евгений Кузнецов письмо написал, Борис Черных хвалил в письме и в газете). Вот и Михаил о том рассказе заговорил, похвалил, что, мол, нашёл я интересный "ход", ещё что-то… Больше мы не виделись. Потом уж я узнал, что был он тогда уже болен. Оказалось, что смертельно болен…
Я ещё почему всё это пишу… Был такой эпизод, уже после смерти Жаравина: столкнулся на улице, у дверей редакции нашей областной газеты "Красный север" с двумя ближайшими его приятелями поэтами Алексеем Швецовым и Александром Алексеевым. Оба они ныне покойные. Тоже молодые, сорокалетние, из жизни ушли. Неприкаянные были ребята и в последние годы явно обиженные на весь мир (в Союз их не принимали и т.д.). С ними-то Жаравин частенько и запивал. И вот Саша Алексеев зло, с определённым желанием обидеть меня (а может, и подраться), сказал: "А на Жаравина ты всё же не тянешь…" "Я и не пытаюсь", - ответил. Да и Лёша Швецов заступился за меня. Миром обошлось. Но вот, значит, и не только у Алексеева, был такой взгляд на меня – замена Жаравина. Глупость, конечно. Но я это чувствовал. Хотя, точно знаю, влияния Жаравина (творческого) на себе не испытал. Творчески мы абсолютно разные. Но в главном, не буду пояснять в чём, мы, конечно, близки…
В 2004 году мне неожиданно позвонили из Хельсинки, пригласили принять участие в литературной встрече (не помню уже точно, как называлось то мероприятие), сделать доклад. И почему-то я сразу решил, что доклад мой будет о Жаравине. Вот, правда, не знаю почему так решил, ведь мог бы и о любимом мною поэте-вологжанине Сергее Чухине сделать доклад, вообще о "вологодской школе" (я обо всём этом и говорил, но основной доклад был о Жаравине), о Рубцове, наконец – беспроигрышный вариант… Я решил – о Жаравине. Потом долгая была эпопея подготовки к той поездке, до последних уж дней не знал точно поеду или нет. Ну и работу над докладом всё откладывал. Написал уж в последние дни – торопливо, поверхностно… Перевели тот мой доклад на финский, опубликовали в сборнике по итогам мероприятия; потом опубликовала его "Литературная Россия" (В. В. Огрызко тоже был там, в Хельсинки); наша областная газета "Русский Север"; недавно, без моего на то ведома перепечатали доклад в самодельном альманахе посвящённом Жаравину… И это тоже на мне как долг, что ли, висит - написано-то, повторюсь, торопливо было, а уже столько раз опубликовано и надо бы вернуться к той статье и… ну, в общем, так вот обычно и бывает… Я нашел номер "Лит. России" с этой статьёй, прилагаю к письму.
Посылаю Вам и книжку Михаила, ту, которую он готовил ещё сам совместно с А. Цыгановым…
Вот такое письмо написал. И ответ был… А к статье так и не вернулся…
В очерке В. Сдобнякова приводятся письма Жаравина. Вот ещё одно, его передал мне Александр Цыганов, и в нём тоже – характер Михаила Жаравина. Речь в письме о рассказе А. Цыганова "Три свечи".
Александр Александрович, здравствуйте.
Вот я дома, и уселся, вроде, за машинку, и надо упираться рогом, - готовить Вам "Волчью морду", - а "Три свечи" не идут из головы!
Всё прямо в глазах стоит тот паренёк, почему-то, обязательно, светло-русый, высокий, голубоглазый и с большими красными кулаками! (Это моё воображение рисует).
Я, наверное, несправедливо упрекнул Вас, предлагая взвесить, что лучше – умерла девушка или вышла замуж. Я забыл о состоянии родителей, - действительно, у них, родителей – парня и девушки – состояние было, понятно какое! И у Вас это как раз есть!!! Потому и замуж вышла! Некогда им что-то умное выдумывать было, - ни тем, ни другим. А я с нахрапа не уловил сразу-то, только дома дошло, как до утки, говорят, седьмые сутки…
Простите уж меня за примитивность и поспешность… Я Вас искренне поздравляю, рассказ очень сильный, - прочитаешь, - вряд ли забудешь.
С уважением Мих. Жаравин.
25. 02. 92
P. S. Плясать-то надо как раз не от моего восприятия, как читателя, а от родителей – и всё станет сразу на места! Мне стыдно.
Жаравина надо читать, для этого его надо издавать, публиковать. Ну, вот один рассказ (как игрушечка, шкатулочка расписанная!), я его и в Хельсинки читал…
Михаил Жаравин
МОРОЗКО
Мы не шибко верующие: крест кладём, а из роту – матюки. Раньше-то не эдак жили – вера была. О Новый год по три раза избяные двери отпирали – Морозка кликали: "Проходи, Морозушко, потчуйся, чем Бог послал…" Дабы весь год в достатке да с хлебушком на столе быть.
Авдеич, говоришь, натакал? Слушать-то можно, токо Морозка повидать надо, а то не описать… Я-то, верно, сама видала. Он был, Морозко, некому боле. Да не сразу меня догадка взяла. Ну, уж как есть – выскажу…
О ту пору я молода была, со вторым тяжёлая. Акимушке, старшенькому, трёх ишшо не стукнуло. Понаехали гостейки: мама, божатка – четыре ночки радела я. Акимушка прилипчивый – то по всему дню один, а тут бабушка его ни с рук. Раньше строго: севодни роди, завтра на роботу поди. Вот мама и бает: опусти да опусти Акимку погостить. А далеко, слышь, тридцать вёрст и всё лесом…
Я к батьку – мужу, значитца, а он: опускай, хоть сыт будет. Суседей не обременять, за пригляд не платить. Опять польза. И там – не с чуже-начужо – родная бабушка.
Увезла мама Акимку. Я с темна до темна в работе: всё за сеном на конях. А спокою нетока: как сыночек мой? Нет-нет, да зареву.
Батька в матюки: пускать, мол, неча, коли ни жить, ни быть!
А тут почтарь поклон привёз: занемог Акимушка. Я к предцедателю: "Дай лошади, за ночь обернусь". – "Нет, Офонасья, не дам, эстоль зверья, летом бы – так ни сколь не жалко…" – Посочувствуйте, - прошу, - там дитятко моё, немоглое…" – "Не, Офонасья, и не проси! Тебя, так и быть, на день ослобоню, а лошади не дам, не ровён час, не обидься…"
День отробила кой-как, не заходя домой, кинулась. Бежу голодная, холодная и усталая. Сколь отошла – лес кругом да мугла. Ой как мело!
Страх разобрал: не дотти всё одно, а идти-то надо. Как до Каксура дошла, не помню, всё торопесь, всё в набег, хоть и убористо. Дале как податься – с ума не шло, вот и заглянула к Ульяшке, думала, Иван дома, друг бы довёз. Иван батьку-то – братан родный. Да не довелось его.
Ульяна ночевать оставляла: темень, мол, ни пути-дороги – позёмка. Иван, глянь, завтра должон, - так и отвезёт. "Поздно мне к завтрему – через день на работу поспеть надо". Засобиралась я, а Ульяна: "На, Офонасья, выпей стакан вина, ходчая и легче пойдёшь, не близко ведь".
Была - не была. Выпила я. Уля меня перекрестила, и пошла я. Ходко с вина-то поначалу, а потом – хоть ложись.
И страх ошшо пуще. Сколь вёрст осталось? Чую – всё, не добраться до Акимушки. Взмолилась я: "Господи, Господи… Не оставь, Господи!"
И, чукося, витер утих, небушко вызвездило… И скрип сзаду…
Оглянулась я – в пот бросило! Лошадь – вся в инью, а седок в розвальнях в шубе мехом наружу. Тутошняя я – схожего до сех пор в округе не сыскать. Шуба ворсистая, серебряная, так и блистит, сам рукой махнул: садись-ко…
Я бы рада икнуть да в лес, протрезвела, испереполохалась, а мне ровно кто рот зажал, и ноги подсеклися, ватные стали. И будто толкает тихохонько: не бойся.
Шагнула я, опустилась. И тепло мне, не вижу я ничего – только месяц да звёзды. Куда барин правит, не ослепуешь. Опамятовалась, гляжу – Починки! Ладно везёт.
И усталость у меня пропала, и спросить охота: кто ты, батюшко? А не смею… а он и дом знает, остановил: выходи девонька! Начала я его в избу звать, угостить бы чем, а он лошадь поторопил. То ли витер нанёс, то ли лес прошумел, то ли сани соскрипели: недосуг, милая…
Мама меня увидала, глазам не поверила: "Как это ты? Весь вечер сустижь пороша…"
А я к Акимушке скорей! Спит моё робятко! Рученьки, ноженьки – наглядеться не могу, а слёзы бежат и бежат, как горохи. Про всё забыла.
Наутро мама сходила до Петруши Микитина, он к нам в село за дёгтем собирался, сговорила его, кабы нас не забыл.
Выехали, а никакова следу. "Должон, девка, след, - смеялся Петруша, - ты же не лётом прилетела…"
Да нигде – ни тропинки, ни санного полоза. Вот как мне подвезло – овыдень туда и обратно! Акимушка-то? Да здоровенький, токо тосковал шибко…Вот и говорите теперь – Бога нет!..
А батько по избе скачет, все матюки собрал. Уж и предцедателя – сбегал – выматюшил. Акимку увидел, замолчал. И я молчу. Потом, нескоро, Авдей забрёл и высказал: "Морозко вёз тебя, Офонасья…"
А я опять промолчала, всё одно разглядеть не успела. Мужик как мужик. Шуба, правда, чинно-важная – у нас таких не носят…