Найти тему
ИРА.ru

О ЧЕМ ГОВОРИЛА ВИШНЯ

А потом он умер.


Сутки. У меня были лишь сутки, чтобы увидеть его, как окажется через год, в последний раз.


– Чего сейчас деньги катать, уже ехала бы на похороны, – ворчала свекровь. – Я твоим детям не буду носы неделю подтирать. Сутки тебе. Не вернешься – знай, я за ними не гляжу, – изогнула она веревку губ в рваной ухмылке.

В лице и поведении свекрови всегда было что-то паучье. Да, именно паучье.

Манера перебирать ссохшимися пальцами вечно сложенных на груди рук.

Щурить и без того мелкие глазки.

Вытягивать вперед подбородок и передними нижними резцами чесать губу.

Сидеть в нагретом печкой углу в дряхлом кресле, днище которого уже лет пять сыпалось поролоновой трухой.

Поддевать корявыми, вечно грязными, ногтями собачью пряжу, из которой она вязала толстые носки. Она всегда вязала носки…Сколько мы с ней жили – она не выпускала из рук спицы. Вязала не кому-то. Никто не носил ее колючие «подарки» и она перестала их сучить всем по каждому поводу. Она вязала просто так. И складировала все это в ящике под кроватью. Наверное, так проявлялись паучьи повадки.

А еще свекровь часами могла из своего запечного «логова» гипнотизировать свое отражение в зеркале, которое стояло в углу напротив. И если в этот момент кто-то к нему подходил, то она била взглядом прямо между лопаток. Почти физически ощутимо. Я как-то поймала ее хищный прищур в зеркальце, собираясь перед этим трюмо на работу. Они как будто были налиты смолой. Абсолютно черные. И как будто округлившиеся, чуть на выкате.


–Знаешь, свечки же не только за здравие ставят...Но и за упокой. Тогда человек вместе с ней догорает, – отчетливо воспроизвел мой мозг недавние изрыгания свекрови. Тогда я рассмеялась ей в лицо, но внутри меня сильно переколотило. И теперь по спине побежали липкие мурашки…Больше я к зеркалу не подходила, когда свекровь заседала на своем паучьем троне.


Мужа днем почти никогда не было дома. У меня стало складываться впечатление, что я замужем за его матерью…Или – за бухенвальдским надзирателем. Она контролировала меня во всем. В каждой съеденной конфете, в каждой выпитой чашке кофе, каждой не так положенной – не по ее – вещью. Даже – в рождении детей.


– Забрюхатила! Мамочки родные, да как же так, от людей-то стыдно! Иди на аборт! Завтра же иди!


– Мама, – закусила я язык на этом слове, ибо он не поворачивался ее так называть, но она жутко бесилась, когда я звала ее Надеждой Павловной, - я замужем за вашим сыном. Что стыдного в том, что женщина в браке ждет ребенка? Это же ваш внук…или внучка, – вспомнила я свои слезы.


– Это – твои дети. Мои внуки – в Магадане, – поджала тогда она губы и вышла из комнаты. А на другом краю страны у нее дочь. У которой тогда уже было двое ребятишек.


Вы когда-нибудь обдирали кожу с куриной тушки? Жирную такую, скользкую, чвакающую между пальцев….А обрезали когти на куриных отрубленных лапах? Нет? Попробуйте. Удовольствие непередаваемое, особенно когда ты беременная и тебя тошнит от ВСЕГО. Это мы готовили со свекровью холодец на Пасху. Тогда она мазала куличи глазурью…

Вот и сейчас дело тоже подходило к Пасхе. Мне позвонила мать и сказала, что с отцом все плохо. Они жили в Приморске – дорога только туда сожрет ночь. Которая входит в лимит обозначенных паучихой суток.


Я сидела в обнимку с дорожной сумкой на скрипящем крылечке веранды и слушала, как заливаются лягушки. Они уже оттаяли от спячки и давали полуночный концерт. Прямо ко мне свесила ветвь заневестившаяся вишня. Качнулась, тронула меня цветущим рукавом, мол, «не горюй, все наладится», и полетела белыми хлопьями за ворота…


Поезд отправлялся в час ночи. Провожать меня никто не пошел. Мужа как всегда не было дома. Свекровь спала в своем логове. Стоя на платформе, я до боли в легких втягивала пропитанный креозотом воздух. Он проникал в каждую клеточку моего существа, будоража детские воспоминания. Моя бабушка жила под Владимиром в селе, раскинувшемся по обе стороны от железной дороги. Сельчане под шумок тырили шпалы и укладывали ими полы во дворах. Поэтому запах железнодорожной пропитки там стоял всегда. Им пахло все: одежда, волосы, мебель, даже сено для скотины…Хлеб – и тот был с привкусом шпальной смазки.


Поезд мерно отстукивал километры на запад. За ним катился кособокий колобок луны, пытаясь обогнать гремящую змею, тревожащую недвижную лесную тишину майской ночи. Боковая полка в плацкарте – это верх комфорта. Но мне как-то было не до удобства. Я даже не стала разбирать ее и стелить белье. Как села в угол, так и забылась в бредовом сне до конечной остановки.


В Приморске било солнце. Настоящее, южное, морское. Оно без приглашения ворвалось в хмурый вагон, разогнав зябкую тьму. Подхватив сумку, я направилась у двери. Соскочила с подножки, опущенной проводницей и вот я – дома. На платформу набилась толпа встречающих-провожающих. Я закружилась в ней, ища маму, которая должна меня встретить.


– Юля! Юля! Мы здесь! – обернулась я на донесшееся справа. На массивной тумбе фонаря, одной рукой держась за него, а другой махая мне, кричала мама.


Мы не виделись наверное года три, если не больше. Мне показалось, что она как-то стала меньше ростом и тоньше. Я ее помню другой…Сквозь толпу я разглядела рядом с ней отца. Весь в белом, он, казалось, светился в длинной голубой тени вагона. Он улыбался. Он тоже махал мне и двумя руками звал к себе. Это был мой папа. Осунутый болезнью, трудно, но изо всех сил прямивший спину, большой…такой же, как в моем детстве. Но уже – другой…


– Юля, как я рад! Как рад! – сгреб он меня ручищами. Мне показалось, что его голос дрогнул, когда его рука потянулась к очкам, приподняв их и тронув глаза пальцами.


– Юлечка, мы едем на море! – крикнула мама, прильнув ко мне вслед за отцом. Он оперся рукой о фонарный столб.


– Гриша, что? – забеспокоилась мама.


– Нет, нет, едем, – отрывисто сказал он. – Меня ж из больницы ради этого и отпустили! К черту палату, не хочу, чтобы ты ее видела. Все эти трубки, капельницы, зеленку…Помнишь, как зеленки боялась? – потрепал он меня по голове.


Помню. Мы тогда шли с моря. И я босой ногой напоролась на бутылочное стекло. Ох и реву было! А папа меня нес на руках до дома…И мазал рану зеленкой, и бинтовал ступню…Все дети боятся боли. А он делал все не больно.


С вокзала на пляж шел 15 маршрут. Я забыла, когда последний раз ездила на троллейбусе. И вообще на общественном транспорте. Село, куда меня занесло за мужем, не изобилировал благами коммуникаций. Так чудно было рассматривать городских жителей. Мужчины здесь носили костюмы и шляпы, женщины – модные платья и блузы, каблуки и маленькие сумочки. Они совсем были не похожи на наших, таскающих пудовые авоськи в стоптанных калошах. Я себе никогда не позволяла опуститься до неряшливого вида, которым я считала, например, поход в халате в магазин. У меня всегда были прическа, маникюр, макияж и несколько пар туфель…Это выводило из себя мою свекровь. Мое нежелание превратиться в неуклюжую бабу.


Сорок минут – и здравствуй, Азов! Чешуей гигантского дракона, расправившего крылья до горизонта, горело море. На пляже почти не было людей, кроме группки отчаянных дикарей, в начале мая открывших купальный сезон. Палатка, торчащая из ветвистых зарослей, и дымок от еще тлеющих дров выдавали их присутствие. На еще не нагретом песке мы расстелили одеяло, придавили его уголки камешками – ветер с моря гнал не слабенький…Мама что-то щебетала, суетилась над салатом, раскладывала бутерброды по грозящимся улететь пластиковым тарелкам…


– Дурмаааном сладким веееяло, когда цвели садыыы, – не совсем в ноты напевала она, подражая голосом Анне Герман. Любимой папиной певице.

Отец улыбался. В почти белом свете набирающего высоту солнца, его лицо казалось фарфоровым. Куда-то делись морщинки, еще сильней выделились скулы. Он не снимал очки. И я не видела самого главного – глаз.

Он сидел на коряге, поджав правую ногу и опершись на нее. Ветер лохматил его сохранившие цвет и себя волосы вопреки химии, которой его травили. Белые высокий лоб и прямой, какой-то невероятный, как у кинозвезды, нос, выделяли его профиль на фоне впитавшего морскую синь неба.

Отец молчал. Только кивал головой, посмеивался над мамиными историями и изредка тер глаза. Тогда мы еще не знали, что эти 24 часа, проведенные вместе – будут для нас последними. Последними из всего того множества минут, которые так нещадно были потрачены на всякие ненужные, по сути, вещи. Которые не были прожиты рядом.


Я знала, что отца тошнило. И что его постоянно била током боль. Что ему трудно дышать. Мы все пытались об этом не говорить. Все делали вид, что все в порядке. Что у нас есть будущее. То самое, в котором все будет хорошо. То, о котором говорила мне вишня…


– Смотрите, смотрите! Чайки кружат! – крикнула мама, тыча в небо. В нем парила целая стая, опускаясь все ниже и ниже к воде…– Это первые, которых мы видим в этом году, да, Гриш? – и столько восторга было в ее словах...Вдруг раздался хлопок, и птица, летевшая над берегом, упала в липкий песок. Со стороны дикарей раздалось победное улюлюканье…


– И они тоже видят их впервые, – расстроено протянул отец. – Да я и сам-то.., – поднял к небу голову он, замолчав на полуслове.


Отцовской страстью была охота. В городе особо не развернешься – разве что белок в парке попугать из воздушки…А потом доказывать милиции, что ты не еж. Поэтому каждую осень отец уезжал в деревню к матери и уходил с мужиками в леса. Иногда он брал с собой и нас: меня и брата с мамой. У бабушки было большое хозяйство. Корова, гуси, куры, кролики…


– А где наша Юлечка? – выглядывала с веранды мама, потеряв меня из виду. А я или играла с крольчатами, или учила в тазике плавать утят, или сидела на сене в хлеву, разглядывая спящую Матильду, даже во сне бьющую хвостом себя по маслакам – то ли, шугая блох, то ли, по летней привычке отбиваясь от мух… Тогда я хотела стать ветеринаром. И к животным я питала какие-то фантастически милы чувства, и само слово звучало красиво.


– Фитилиналом, – улыбалась я беззубым ртом, когда на каком-нибудь семейном торжестве гости принимались расспрашивать меня о том, о чем обычно «пытают» шестилетних детей.


В дом я тащила всех: выпавших из гнезда птенцов по весне расплодившихся воробьев, ящериц с луга, глохнущих от маминого визга, прикармливала в подъезде дворняжку Тотошку, которого забрал к себе дворник Федот. А как-то раз мы пошли с братом на речку смотреть сома. Говорят, здоровенный сом водился в Каменке. В длину – как курортный поезд. Пока мы добирались до плеса, стало вечереть. И отовсюду посыпалось лягушачье гоготание…


– Юль, давай лягух ловить! – включил фонарик Ромка, стянул отцовский охотничий сапог, и сиганул куда-то в траву. То ли лягушки были сонные, то ли мы – такие с братом прыткие, но наловили мы их целую халявку болотника…А дома Ромка поставил его в сенях в уголочке. Второй сапог оставил там же. Лягушки, не будь дураками, распрыгались из сапога по всему предбаннику. Проснулись мы от отцовского «Ешки-макарешки!!!» Он с утра собирался сходить проверить лежанку в камышах и, с привычным усилием натянув резиновую халявку, раздавил квакушку, почему-то предпочётшую сапог свободе.


С охоты отец всегда возвращался с добычей. Это была больше мелкая дичь, в излишке обитавшая в тамошних лесах: утки, зайцы, перепелки…Но однажды отец пришел с пустыми руками. Пришел молча. Сел у печки и сидел неподвижно минут с десять. Мама с бабушкой тоже молчали, переглядываясь. А потом он сказал:


– Я убил лесного царя.


– А кто этот лесной царь? Леший,– подскочила к нему я, надеясь, что он усадит меня на коленки. Но его бушлат и штаны были был перепачканы бурой грязью.


– Это лось, – тронул он рукой глаза, заслонив их от света яркой лампочки, слепящей без абажура. – Мы ждали с мужиками, когда на приманку придет кабан. А к нам вышел лось. С отпиленным рогом и окровавленной бочиной. Он ступал осторожно, как будто крался. С каждым шагом его ночи подгибались, он клонился вперед…И я вышел к нему из своего укрытия. Лось тяжело и медленно дышал, клубы пара валили из его ноздрей и дымком струились над раной. Лось видел меня. Он стал опускаться к земле, будто бы в поклоне…Как вдруг взревел и рухнул в чвакнувшую грязь. С его ветвистого рога упало гнездо какой-то маленькой, но смелой пичуги. Оно перевернулось, стукнулось о валун и яйца, оставленные в нем, разбились…Из раны на лосином боку торчали веером ребра. Он мычал и смотрел на меня. Я видел муть, затягивающую его немаленькие зрачки…И я выстрелил, – отец помолчал и продолжил, – Я раньше не видел в зверях животных. Я – охотник, они – добыча. Нормальные такие отношения…Но сегодня я слышал, о чем думал лось. Сегодня я увидел мучения живого существа, понимаете? – посмотрел он на нас. – Лось в наших лесах – зверь-царь. Он редко выходит на тропы, он – призрак чащобы…


Больше к ружью отец не притронулся. Продал всю свою охотничью амуницию и к матери в деревню приезжал только, чтобы помочь с хозяйством…


Над местом, куда упала подстреленная чайка, до вечера кружила гогочащая чернокрылая стая…А потом ливануло с неба. Майский дождь стеклянным забором врезался в сухой песок, загнав и дикарей в машину, и проводив нас с пляжа.

– Папа, я следующим летом приеду к вам с Игорьком, познакомишься с внуком. Пацан, продолжатель рода растет! – хлопала его я по плечу на перроне. Поезд из Приморска отправлялся в полночь. Но ни кособокого колобка луны, ни звездной россыпи не было видно из-за набежавших туч. Отец улыбнулся и крепко сжал мои руки. - Юлечка. Как хочется жить, – прошептал он мне на ухо, глубоко втянув запах моих волос. Очки он так и не снял. А я – так и не увидела самого главного.Очки он так и не снял. А я – не увидела самого главного.


– Ну вот, только деньги прокатала, – скалилась свекровь из своего паучьего угла. – Говорила же, надо было сразу на похороны ехать.
Мужа как обычно не было дома. Меня никто не пошел провожать. А на перроне меня встретила чайка. Она чистила перышки у того самого фонаря. Завидев меня, она встрепенулась, крикнула и взмыла в бездонную синь белесого купола неба.

Ирина Альшаева, 2018 ©