Узловатые пальцы выбивают неслышную чечётку. Пальцы — как паучьи лапы; или, может, как птичьи когти. Когда в твоём распоряжении миллион миллионов обличий — сложно не запутаться, на кого похож в этот раз.
В такт пальцам выбивает чечётку дождь — ссыпается прозрачными бусинами сквозь приоткрытое окно, дорожками слёз катится по деревянному прилавку.
В лавке холодно — по человеческим меркам.
В лавке никак — по меркам того, кто в ней сидит.
Деревянный перестук колокольчика разносится едва различимым шёпотом: пришли гости.
Он видит всё, не поднимая головы, не отрываясь от какого-то человеческого журнала: всегда любопытно узнать, как и чем живёт мир сейчас. Перестаёт выбивать чечётку, облокачивается о прилавок. Не поворачивается: люди ведут себя куда интереснее, пока думают, что за ними никто не наблюдает.
Двое — посетительница и её спутник — стряхивают с курток дождевые капли, расчёсывают пальцами одинаково короткие волосы. Осматриваются неуверенно, нерешительно: забежали спрятаться от дождя, до здешних товаров им нет ровно никакого дела, ливневый заряд бы переждать.
Посетительница, нервно фыркнув, толкает спутника плечом, тычет в надпись, что тянется через всю левую стену от самой двери:
«Оставь надежду, всяк сюда входящий».
— Надежду сохранить свои деньги? — бурчит спутник; и, обернувшись, проводит кончиками пальцев по тонким перьям ловца снов. Хоть и вырезанные давно, они всё ещё хранят запах тёплого дерева — и этот запах нравится людям, привлекает их, будто варенье — мух, заставляет задержаться и... Нет, не купить что-нибудь — проявить себя.
Посетительница первая шагает к витрине. Оборачивается на мгновение, нерешительно прикусывает губу — но он молча смотрит в журнал, изображая крайнюю увлечённость, всем своим видом стараясь показать: нет, я не буду к вам лезть и желать что-то подсказать, изучайте сами на здоровье.
И посетительница, неловко переступая, точно стараясь согреться, разглядывает деревянные подвески — больше для красоты, чем действительно для удачи, здоровья и защиты от чужих недобрых глаз.
Раньше безоговорочно верили — в чужие проклятия, в гнев и милость богов, в то, что нужным знаком или нужной жертвой можно расположить к себе высшие силы.
Раньше безоговорочно верили — в него. Строили храмы, где жрецы просили советов — а он являлся и шептал так тихо, что если не прислушиваться — сочтёшь обычным шелестом ветра; устраивали пиры, и каждый кубок был поднят в его честь, каждый плод был съеден с мыслями о нём; приносили жертвы — настоящие человеческие жертвы, прекрасных юношей и девушек, которым выпал жребий умереть во имя его.
Раньше его называли Пткегдбогом. Сейчас лишь один помнит его имя, да и тот — не человек.
Монетам остался их звон, волку — шкура да клыки. А что осталось ему?..
— Присмотрела что-нибудь? — к посетительнице неслышно подходит её спутник, приобнимает за плечи. — Вон, взгляни, какая красота!
Пткегдбог не отрывается от журнала, не сдвигается ни на миллиметр — но знает, о чём они говорят: о небольшой деревянной птице с длинным клювом и короткими резными перьями, усыпанными тёмными пятнами. Он мог бы сотворить эту птицу одним взмахом руки, одним взглядом, даже не моргнув. Но хотелось вырезать её вручную: сжать деревяшку, изобразить карандашом контуры, а острым ножом — воплотить их, прорезать каждое перо, задевая пальцы, наблюдая почти изумлённо (не каждый день такое зрелище!) за сочащейся кровью.
Его изображали птицей — или кем-то птицеподобным, непременно с клювом и перьями; и это, конечно, было лишь частью правды: он мог быть кем угодно, превратиться в паука или человека, ветром пролететь среди людей, дождём напоить землю.
Его изображали птицей — а он нарочно являлся в кошмарах, приняв облик как можно менее птичий, и деревянный смех клокотал у него в груди раскатами грома.
Его изображали птицей — и однажды он влюбился в свою статую, в ребристый узор на перьях, в изгиб острого клюва; и с тех пор всегда старался сохранить в своём облике птицесть.
И даже сейчас, когда он сидит в этой лавке человеком, из волос и одежды то и дело осыпаются перья.
— Я не уверена, — посетительница зябко обхватывает плечи. — У этой птицы недобрый взгляд; не хотела бы я иметь с ней дело, — и нервный смешок звучит скорее смешком испуганным.
Пткегдбог не шевелится, не отрывается от журнала — только ухмылка растягивает губы.
«Ещё бы ты хотела иметь со мной дело. А ведь живи на несколько тысяч лет раньше, в иной стране, под иным солнцем, — кто знает, может и не пришлось бы. Какого, кстати, цвета у тебя глаза? Уж не спелых ли какао-бобов — или, как говорите вы, люди, карего?..»
— Смотри, — тут же отвлекает её внимание спутник, — там шоколад или мне кажется?
— Ой, и правда! — она перебегает к другой витрине, точно ребёнок, привстаёт на цыпочки, едва не приплясывает. Спутник же, напротив, подходит степенно, сунув руки в карманы с таким видом, будто он тут хозяин. — Не фигурки, а целое искусство!
Когда за работу берётся сам дух созидания — иного и не жди. То ли вдохновлённый вырезанной птицей, то ли помнящий до сих пор о своей человеческой природе — Создух лично вырезал аккуратные деревянные формы, лично плавил шоколад, заполнял каждую ячейку, ждал долго-долго — а потом вытаскивал одну за другой готовые фигурки зверей и птиц, как реальных, так и выдуманных бесконечной человеческой фантазией.
Интересно, кстати, где он сам? Опять засел в подсобке, боясь показываться на глаза, даже наблюдать не смея? Вот чудной; такой молодой, такой... всё ещё слишком человечный.
Посетительница утыкается носом в витрину — а её спутник поддёргивает пальцем висящие рядом серьги-полумесяцы, оглядывает уголок с пряжей, чуть подольше задерживает взгляд на красках, рунах и благовониях — и зевает в кулак.
Пткегдбог бы сам зевнул: глупо было ждать интересного от тех, кто забежал только переждать дождь. Но вместо этого откладывает журнал и выпрямляется за прилавком.
— Что-то приглянулось? Может, подсказать? — и щурится так, что, волнуй его деньги — давно бы разорился.
Посетительница, конечно, отшатывается от витрины, цепляется за своего спутника; тот, конечно, хмурит брови, весь из себя рыцарь-защитник. Пткегдбог ухмыляется: вам ли, со мной ли?.. — выбивает неслышную чечётку на прилавке, и дождь за окном стучит в такт.
Глаза этих людей полны жгучего пряного страха: бери и пей до дна, захлёбываясь от восторга. Но после такой трапезы останутся от них двоих пустые оболочки — а он сюда пришёл не убивать. Он здесь наблюдает — и, как бы ни были скучны люди, их надо оставить живыми.
— Дождь ослаб, — улыбается он, обаятельно демонстрируя зубы — совсем не птичьи. — А лавка закрывается. Если вы что-то выбрали...
— Нет, — дружным шёпотом отвечают двое и пятятся к выходу.
— Тогда доброй ночи, — он по-птичьи склоняет голову набок; и, не удержавшись, выдёргивает из волос два тёмно-синих пера и окликает: — Постойте. Возьмите.
Двое порываются скрыться за дверью — но всё-таки лишь переглядываются, что делает их интереснее как минимум десятка других. И подходят, протягивают руки — нервно сглатывают, но протягивают. Он опускает им в ладони по перу и повторяет:
— Возьмите. И...
«...и клянитесь, что будете верить в меня, будете молиться мне. Возведёте храм, вырежете из дерева мою статую — с клювом и перьями; сами будете перья цеплять на одежду, чтобы защищали от всех теней, давали понять, кто вы и кто вам покровительствует. Сгорите ради меня в огне, утонете в море, отдадите себя на растерзание ветру — и разжуёте горсть земли в знак клятвы».
Пткегдбог на мгновение прикрывает глаза и заканчивает:
— И помните.
Люди глядят — точь-в-точь на сумасшедшего; сжимают перья, отступают, оборачиваясь то на дверь, то в его сторону, путаясь в своих ногах. В конце концов вываливаются наружу и пропадают среди дождя; и перья наверняка выбрасывают в какой-нибудь водосток, зачем им перья?..
Пткегдбог морщится, прикусывает кожу на запястье, не чувствуя боли. Лёгким движением руки запирает входную дверь — и оборачивается на звук шагов.
Создух так и сияет изнутри, точно облако, полное солнечного света, и растрёпанные волосы как никогда напоминают лучи.
— Я прикрою? Холодно, — и он уже тянется к створке, когда, осекшись, опускает глаза.
Пткегдбог, усмехнувшись, выходит из-за прилавка, пошире открывает окно, ловит на ладонь капли дождя — не чувствуя ничего.
— Я забыл, что мне не должно быть холодно, — Создух возит пальцем по грязному подоконнику. — Никак не могу избавиться от этих... фантомных ощущений.
— Ты не человек, — пожимает плечами Пткегдбог. — Постарайся расстаться с этими иллюзиями.
И не удерживается второй раз за этот вечер: разворачивается и аккуратно касается щёк Создуха, заглядывает в его глаза цвета спелых какао-бобов — и слышит, как в груди у него колотится сердце, ненастоящее сердце, выдуманное, но колотится совсем как живое.
Создух невольно тянется к его пальцам, накрывает своими ладонями. Глядит в ответ непозволительно долго, непозволительно тепло для нечеловеческого существа; шепчет губами что-то неразличимое — зовёт не то по имени, не то «Мой бог».
— Я просто любуюсь своим отражением, — поясняет Пткегдбог с тихим смешком и отвешивает лёгкий щелбан.
Создух, потирая лоб, смеётся в ответ.
Дождь выбивает чечётку на подоконнике — и ничьи пальцы не вторят ему. Только косится в окна луна в оперенье из рваных облаков, похожая на растрёпанную мокрую сову.
Косится — и ухает далёкими раскатами грома, так похожими на клокочущий в груди деревянный смех.
Автор: Ирина Иванова