Найти тему

БЫСТРЫЙ СНЕГ

Клавдия Петровна задумчиво подводила губы, близко наклонившись к зеркалу, которое висело прямо у входной двери в их длинном темноватом коридоре. Типичном коридоре густонаселенной московской коммуналки.
Ей было уже за семьдесят, но семидесяти и даже шестидесяти никто не давал. Ни одного седого волоска. Тонко вычерченное бледное лицо почти без морщин. Стройная, гибкая фигура в неизменных брюках «клеш»...
«Девушка!», – окликнул вчера у булочной широкоплечий лохматый парень, бывший слегка навеселе. Она обернулась. «Извините, – смутился он. – Вы уронили письмо».
Да, письмо. Сколько лет они с Любой не виделись? Ну конечно, – в последний раз, – еще до войны и даже до Митиного ареста... Митю взяли в тридцать восьмом. Первого мая тридцать восьмого. Получается…Господи! Этого просто не может быть.
Люба не писала все эти годы, не звонила. Тогда же, перед войной, пришла открытка, – пожелтевшая, с выцветшими чернилами, – она даже валяется где-то в невообразимых книжно-журнальных завалах ее маленькой пыльной комнатки:
«Как ты могла, Клава? Митя все-таки твой брат... Когда у нас все было благополучно, ты гостила в Вологде каждое лето. Но стоило случиться... этому, и ты словно умерла. Ты была моей самой близкой подругой еще с гимназии. Я знаю тебя лучше, чем кто-либо другой. Ты всегда слишком любила себя, Клава, но я не думала, будто твой эгоизм настолько велик, что граничит с подлостью».
«С подлостью...», – едва заметно, кончиками губ, улыбнулась Клавдия Петровна, механически поправляя и без того безупречную прическу. «С подлостью...», – зачем-то проговорила она про себя вновь. В конце тридцатых было другое благородство и другая подлость. Митя прекрасно понимал, что происходит вокруг, понимал, но почему-то ничего не боялся. Как-то раз на совещании в редакции «Красного Севера» он, заведующий отделом информации, нарисовал на полях свежего номера профиль Сталина и виселицу и демонстративно оставил газету на столе. Рисунок видели все. Выходя по очереди из кабинета, члены редколлегии не могли глаз оторвать от этой красоты и отказывались, по-видимому, верить собственным глазам. А в душе они были с Митей согласны. По-своему это был, конечно, потрясающий поступок. Самое поразительное, что и это сошло ему с рук. Но потом брат решил усыновить детей врагов народа, детей, с которых в школах публично срывали пионерские галстуки и заставляли отрекаться от отцов и матерей, и в этот раз пришли уже за ним.

Вот тогда Люба написала предпоследнее письмо: «Клавочка, умоляю, срочно приезжай. Я осталась с двумя детьми, на службу никуда не принимают...».
«Чем я могла помочь?», – Клавдия Петровна уже вернулась в комнату, вытащила из пачки папиросу и встала у окна, медленно разминая «Беломорканал» пальцами. За окном летел быстрый снег, присыпая нежной пыльцой выставленные на балконах елки. Завтра Новый год. Ровно сорок лет с тех пор. Совпадение, поражающее зыбкой случайностью или... глубоко запрятанным смыслом?
Клавдия Петровна, слегка тряхнув головой, быстро чиркнула спичкой:
– Чем я могла помочь? Что изменилось бы, если бы я приехала? В Москве непременно узнали бы... Неужели Люба не понимала, что означал арест брата по пятьдесят восьмой статье для переводчицы, работавшей с первыми лицами государства. Почему я должна была расплачиваться за выходки Дмитрия – неисправимого романтика в стиле Джордано Бруно: «Люди отличаются от свиней тем, что иногда поднимают голову и смотрят на звезды». Пусть даже в душе и восхищаясь его благородством и храбростью.
Через час, самое большее – через два Любовь Ивановна будет здесь. Клавдия Петровна, выпуская дым, оглядела комнату. Повсюду – на полу, на столе, на шкафу и даже на подоконнике лежали беспорядочно раскрытые книги, пепельницы, доверху забитые окурками со следами яркой губной помады. Пыль, пыль... Клавдия Петровна была крайне щепетильна в том, что касалось ногтей, прически, одежды, косметики, духов, но совершенно безразлична к элементарному порядку. Стоило раз в полгода сделать генеральную уборку, как тут же оказывалось, что решительно ничего невозможно отыскать...
Люба, катастрофическая чистюля, разумеется, брезгливо поморщится, как только войдет. Сбросит пальто, ухватится за швабру... Или не ухватится?
Часы пробили семь. Пора выходить. Бог мой, как же холодно на улице. Клавдия Петровна, гулко цокая каблучками по лестнице, заранее подняла воротник каракулевой шубы, прежде чем толкнуть тяжелую подъездную дверь.
А вдруг они не узнают друг друга? Что за вздор! Нет, конечно, все возможно, и тем не менее... Ей говорили – Люба, несмотря ни на что, прекрасно выглядит, следит за собой. К тому же она никогда не курила, а это имеет значение. Только вот ноги... Знакомые рассказывали, что даже летом Любовь Ивановна стесняется снимать плотные чулки. В войну, чтобы как-то прокормить детей, Любе приходилось ходить в деревню, менять там игрушки, одежду на картошку и молоко. Деревня была за небольшой речкой и дорога туда шла через брод. От постоянной сырости вены на ногах вздулись; с возрастом стали кровоточить. Люба их постоянно бинтовала... Во время войны Вологду даже не бомбили, но с продуктами, как и везде было тяжело. В Москве не так – легче. Москва – это Москва.
Москва... Непонятно почему, но Клавдии Петровне вдруг вспомнилось, как она приехала в Москву веселой синеглазой девочкой с торчащими в разные стороны русыми косичками в теперь уже невозможном 1920-м. Но тут же оборвала сама себя: «У нас с Любой еще будет время все вспомнить. Как ходили, наскоро переодевшись после гимназии, в «Морской клуб» знакомиться с финнами... Но сейчас - не надо. Ни к чему».
Клавдия Петровна медленно шла через заснеженный двор к троллейбусной остановке. Надрывно гудели автомобили, неверные следы за спиной быстро исчезали, стертые разгулявшейся метелью.
Откуда-то с верхних этажей, приглушенное уличным шумом рвалось "Утомленное солнце". "Утомленное солнце"? Сейчас, в конце семидесятых... Клавдия Петровна на мгновение приостановилась.
Под "Утомленное солнце" они танцевали с Эдуардом: во всех ресторанах Москвы в те страшные тридцатые, словно забыв, что происходит вокруг. Эдуард, крупный авиаконструктор - они познакомились на каком-то правительственном приеме. Он весь вечер смотрел на нее через стол, не отрываясь, и лишь чуточку улыбаясь глазами. Потом, в гардеробе, ловко перехватив шубу, небрежным жестом набросил на плечи, резко распахнул дверь: «Я вас прошу!». Прямо у ступенек стояла служебная машина: шофер уже прогревал мотор.
Эдуард был женат, она - давно замужем. И так странно было вдруг понять: в свои тридцать пять, она, часто увлекающаяся, но быстро забывающая, она, казалось, по природе своей неспособная любить... Любит, с первой минуты - за смеющиеся всезнающие глаза, бешеную внутреннюю силу, проступающую в каждом движении...
Любовь Ивановна, Люба, с которой они тогда виделись каждое лето, слушала об Эдуарде с ироничной улыбкой: «Почему-то ты всегда выбираешь именно преуспевающих мужчин...». Клавдия Петровна пожимала плечами, прикуривая одну папиросу от другой. Преуспевающих? Причем здесь это? Она любила сильных мужчин. Таких, как отец.
Мысли перескакивали с одного на другое, но это было неважно. Неважно сейчас – в промороженном насквозь троллейбусе, еле ползущем к метро. Набитом битком по-новогоднему оживленной публикой, выпускающей изо рта большие облака морозного дыма.
Отец, его борода, крепкие плечи... Она словно увидела вновь тот его белоснежный дореволюционный костюм и маленький сундучок. Таким он поднимался на палубу своего клипера с чудным названием «Преподобный Зосима и Савватий» в весеннюю навигацию... Стоило кораблю выйти из порта, как отец начинал вести себя, по мнению мамы «крайне неприлично». Сбрасывал костюм, натягивал тельняшку, обедал вместе с матросами, стоял за штурвалом, и прыгал в ледяную воду, когда судно садилось на мель, чтобы вытолкнуть его с мели. Мужчины Севера – это, право, особая каста.
А Митя… Которого чекисты все-таки выпустили в тридцать девятом, вышел из тюрьмы абсолютно седым. Полтора года он простоял в камере, со всех сторон сжатый человеческими телами. Он вернулся домой под Новый год, Люба как раз пекла пироги на коммунальной кухне. Встав перед ней на колени, он плакал и целовал ей руки: «Прости, что я принес тебе так много горя…». А до войны оставалось уже совсем, совсем недолго...Митя пропал без вести в сорок третьем, 29 января, в день своего рождения.

Троллейбус подъезжал к метро, и Клавдия Петровна стала пробираться к выходу. Да, она думала об Эдуарде. Надо будет рассказать Любе, объяснить, как некстати пришлось то ее предпоследнее письмо в мае тридцать восьмого. Оно ее испугало... Оно едва не разрушило то недолгое, но до невозможности счастливое безумие. Их с Эдуардом безумие: они до того потеряли голову, что после трех месяцев танцев до упада в ночных ресторанах, школьных каких-то поцелуев в грязных предрассветных подъездах решили разводиться. Чтобы расписаться, тут же, немедленно. Немедленно не получилось: разводы тянулись около года и вдруг, когда все уже, казалось, было в порядке – это письмо: что, если она поедет? Как отразиться это на ней, на Эдуарде?
Это было не предательство. Тем более, что она все-таки пошла к Берии! Многие ли тогда на такое решались? И разве ей не было страшно? Митино дело было затребовано в Москву и рассматривалось на Особом совещании НКВД СССР. Но на решение пойти к Берии и просить разобраться в деле брата ушло полтора года. Для Мити – полтора года сплошного кошмара. Вот чего ей так и не смогла простить Люба. И все-таки это было не предательство, скорее – естественный инстинкт самосохранения. И она постарается объяснить Любе, рассказать... Люба должна понять. И потом... Любе наверняка ведь сказали, что сохранить все равно ничего не удалось. Эдуарда взяли за день до свадьбы, прямо в ее комнате на площади Ногина. Пришли, разумеется, ночью. Четверо. Все в черном. «Враг народа». Потом – война, штрафной батальон. Его убили в первую неделю: у «штрафников» не было ни единого шанса выжить. Их отправляли как скот – прямо под пули. Ни единого шанса...
Разумеется, у Клавдии Петровны и после были мужчины. Бывший муж, Вениамин, с которым они разъехались по разным комнатам, ждал ее потом десять лет. Даже женившись во второй раз и, выиграв по облигации кучу денег, сказал как-то своей оторопевшей жене: «Давай купим Клавочке новую шубку. Она так любит красиво одеваться...». Но разве возможно было вернуться к Вениамину?

Клавдия Петровна вышла из троллейбуса на мороз, глубоко, с наслаждением вдохнула чистый, ледяной воздух.
Вениамин. Вениамин простил ей все подпольные аборты. Согласно кивал: «Да, Клавочка, я понимаю», когда она внушала ему вечерами на кухне: «Ты же знаешь, я по натуре своей не способна о ком-то заботиться. Патологически неспособна. Зачем заводить детей, если заранее знаешь, что будешь им плохой матерью?».
Люба, разумеется, слышала обо всем об этом. Любе, как водится, «передали». «Передали» в свою очередь и Клавдии Петровне, что Любовь Ивановна думала на ее счет:
– Пять абортов? Бог мой! А как она сейчас? Дымит, как паровоз? Ходит в брюках?
Это говорилось уже в начале шестидесятых. Клавдия Петровна, несмотря на «пенсионный возраст» была одной из первых женщин в Москве, надевших брюки.
«Пенсионный возраст», – проговорив это про себя, Клавдия Петровна тихонько фыркнула. Рассеянно взглянула на тонкую руку, плотно затянутую перчаткой, которая небрежно касалась резинового поручня эскалатора. Ну, Любе не могли не рассказать и историю со Стасиком. Разумеется, рассказали, смакуя во всех подробностях: «Представляете, в 64 года завести роман с 25-летним мальчишкой. Демонстративно принимать его на глазах у соседей в восточном халате...».
Стасик, странный, замкнутый мальчик, он приходил к ней брать уроки английского и французского. И однажды, краснея и заикаясь, признался в любви. Клавдия Петровна опешила. Любовь... Она так давно перестала жить этим: только книгами, кофе, бесконечными папиросами и «Голосом Америки» по вечерам, за запертой дверью. Но что-то дрогнуло в ней, когда Стасик сказал: «Люблю». Мелькнуло на долю секунды: «Утомленное солнце», пронзительно ясная довоенная Москва... После длинной, почти звенящей паузы Клавдия Петровна спросила: «Стасик, милый. Для чего я тебе...? Вокруг столько молодых девушек...». Стасик оборвал, поморщившись: «Девушки... Если бы хоть одна из них прочла столько же книг, знала наизусть Шиллера и Гете, любила театр, умела так же женственно держать чашечку с кофе... Все эти девушки с их примитивной речью и бездумным смехом...».
Стасик, конечно, был глупостью. Она знает: Люба говорила, Стасик появился оттого, что у Клавдии Петровны не было детей. И кормление голубей, которое в старости стало для Клавдии Петровны ритуалом, Любовь Ивановна объясняла невостребованным материнским инстинктом. Бред! Ей просто нравилось это: купить батон, покрошить на полу комнаты, распахнуть окно. Голуби уже караулили. Шумно хлопая крыльями, в комнату врывалась стая... В этом было что-то небудничное, что-то...
Сейчас трудно подобрать слово, но к проснувшейся под конец жизни потребности быть хоть кому-то нужной это не имело никакого отношения.
Две станции до вокзала проскочили быстро. Сейчас, через каких-нибудь двадцать минут... Клавдия Петровна вдруг с удивлением почувствовала, что волнуется. Сможет ли она рассказать Любе, спокойно, с улыбкой, без отвратительного заискивания в голосе... Любе, невозможным каким-то образом на свою жалкую зарплату учительницы французского поднявшей в войну троих детей (Митя, уходя на фронт, оставил ее беременной третьей дочкой и Танечка, родившаяся в сентябре сорок первого, так и не увидела отца...)... Любе, прожившей долгие годы в одной комнате с тремя детьми, где шкафом служила веревка, отказывавшей себе абсолютно во всем... Сможет ли она...
«Скорый поезд номер семьдесят четыре «Вологда – Москва» прибывает на второй путь». Какая метель, здесь же ничего не видно. Но этот силуэт такой же прямой, даже эффектный, несмотря на скромное пальтишко с воротником из искусственного меха... Те же добрые, спокойные серые глаза – как море в городе их детства. А руки уже на ее плечах и лицо Клавдии Петровны – в этом самом воротничке. Предательски дрожит голос:
– Люба, милая, ты все-таки приехала...
Но Любовь Ивановна, кажется, не слышала:
– Боже мой... Знаешь, я сейчас ехала в поезде и думала, думала: сколько же мы всего пережили. Первая мировая, революция, тридцатые, вторая мировая...Помнишь, как девочками, обнявшись, мы с тобой стояли босиком в ночном лесу и смотрели, как горит наш разгромленный Гражданской войной город? Мне захотелось попрощаться с тобой, Клава. Мне кажется, мы скоро умрем ...
Клавдия Петровна молчала. Что-то текло по лицу: может быть, снег, сегодня какой-то особенно мокрый...? Но уже через мгновение прямая линия ярко накрашенных губ стала ломаной:
– Мы?