Первым домом в моей жизни был дом “для реабилитированных”.
Ленинград, 1957 год, первая волна массовых реабилитаций после ХХ съезда. И мой папа, светлая ему память, одним из первых добился реабилитации своего отца, директора крупного ленинградского завода, арестованного по доносу в 1937 г. и тогда же без суда расстрелянного. Бабушку, жену врага народа, отправили в ссылку в г. Бийск, а двое мальчишек – мой папа и его братик, 10 и 12 лет, остались перед опечатанной дверью своей квартиры. Без родителей и без дома. Больше никого родных в этом городе у них не было. Спасибо, что, по обычаям того времени, не призвали их к ответу за родителей-врагов. А случалось с детьми и такое.
Много всего произошло в их жизни за 20 лет, но, как уже сказано, дедушку посмертно реабилитировали, а папе дали 2 комнаты в хорошей по тем временам коммуналке – всего на 3 семьи, да с огромной кухней, гигантским холлом, большой ванной, да в новом кирпичном доме с лифтом около Парка Победы, на Московском проспекте.
Вот в эту квартиру папа привез из ссылки бабушку и принес меня, новорожденную.
И окружали меня в первые годы моей жизни не совсем обычные люди, все как один жертвы сталинского режима.
В первой от входа комнате жила семья пожилых уже людей. Встретились они в лагере. Он - Рафаил Григорьевич, левый эсер, севший за это в 1923г. еще при Ленине и отсидевший лет 30 с лишним. Пожилой интеллигентный человек профессорской внешности, с пышными усами, в очках, выписывавший газеты на французском и итальянском (а газеты тамошних компартий можно было читать и в СССР!), тихий и ироничный, абсолютный подкаблучник, покорно воспринявший свою судьбу под пятой у жены, которую беззлобно называл “мое насекомое”. Она - Мария Эммануиловна, колоритная, необъятных размеров, громогласная, как одесситка, и начитанная, как институтка, называвшая мужа по имени-отчеству, севшая в 30-е годы неизвестно за что, вроде за знакомство с кем-то, ставшим врагом народа раньше ее. Питерская интеллигентка из “околоартистической среды”, абсолютно неприспособленная к бытовым аспектам жизни. Моя мама – тогда двадцатилетняя девчонка – учила дородную Марию Эммануиловну жарить котлеты и мыть посуду, да все без толку. “Галенька, у вас золотые ручки, как вам удается ничего не сжечь и не расколотить?! А ваша Кутенька (это про меня) – такой умный ребенок, можно подумать, что из интеллигентной семьи!”… Мне, двухлетней Кутеньке, было позволено называть соседей “Маруся”и “Рафаилочка”, входить без стука в их комнату, подолгу там играть, Рафаилочка читал мне книжки…Он умрет через несколько лет, на скамейке в сквере, за чтением своей “Юманите”.
Вторым соседом был потомственный пролетарий, бывший парторг Кировского завода, Александр Михайлович, севший в свое время по громкому Ленинградскому делу, но навсегда оставшийся верным и партии, и вождю. Жил уединенно, в общий быт коммуналки не вникал, особенно ничем, кроме имени, не запомнился.
Как-то тихо и мирно мы жили, такие предельно разные, в одной большой квартире, без особой дружбы “взасос”, но совершенно точно – без скандалов и взаимных претензий, не устраивали очередей и не барабанили в дверь общей ванной, а как-то приспособились друг к другу, не истерили из-за непогашенной лампочки или не помытого вовремя пола в холле, и двери своих комнат никто не запирал. Наверное эти люди, прошедшие через ад Гулага, научились многое не замечать и прощать друг другу мелкие прегрешения.
Возможно, поэтому слово коммуналка, страшное для многих, не вызывает во мне содроганья. Напротив, я думаю о ней с теплотой. Или это идеализация прошлого?
Через несколько лет мы переехали, и больше коммуналок в моей жизни не было.
Милые старые люди, давно растаявшие забытые тени, вспоминает ли о вас кто-нибудь, кроме меня, или живы вы только в моих неясных воспоминаниях детства?