У кого-то из наших “классиков” (почему “классиков”?), помнится есть такая сцена. Автор разговаривает с мужичком, рассказывающим ему о каких-то своих необычайно глубоких нуждах и автор видит, как по шее собеседника, навстречу крупной блестящей слезе, из густой бороды медленно ползет серая вошь. “Он не замечал ея”, – пишет про бедного мужика автор.
Эта вошь, как свидетельство темноты, бедноты и тяжкой жизни народной, выступила не раз на публицистических страницах газет и толстых журналов. Она была живой свидетельницей этой вопиющей скорби.
Что тебе эта скорбь вопиющая,
Что тебе этот бедный народ?
Более того, она была обличительницей другой, “вечным праздником быстро бегущей жизни”, хорошей, господской жизни…
Удивительно даже, до какой степени простой быт, простой уклад крестьянской жизни, такой сложившийся веками, такой домовитый и в сущности неплохой, так мало был известен интеллигентной публике и, если известен, то со стороны “бедноты”. В скитаньях летом прошлого года от мобилизации красных и в поисках за хлебом, в дополнение к выдававшемуся [НЕРАЗБ.] в г. Перми мне приходилось сталкиваться с народом, но уже в иных, не публицистических, условиях.
После белых городских ночей, в которые запрещалось выходить на улицу, ночей, пропитанных тревогой ожидания и треском большевистских моторов, производивших весьма тщательную эвакуацию огромных запасов обмундирования и снаражения, леса и поля, деревни и более спокойный сельский быт благотворно действовали на нервы. Но отнюдь не идилличен был этот быт. Взор невольно поражался там количествам ржи, зерна и муки, которые совершенно спокойно перетаскивала жилистая рука крестьянина в глуби крытого, темного двора. Душа невольно волновалась смутным волнением при виде тех ожерелий, шанег творожных и наливанных, ржаных и ясных, окруживших питательным своим венцом позеленевший, видавший виды, самовар. Красный деревенский мясник, веселый от самогонки, перед праздником обязательно колол корову и односельчане, потихоньку от начальства, съедали ее одним, почти ритуальным делом.
А праздниками и по канунам деревня переполнялась горожанами. Длинными вереницами, такие непривычные глазу среди полей и лесов, среди синеющих просторов, шли они за добычей.Интересно, что выработалось нечто вроде надлежащей походной формы. Мешок с удобными лямками за плечами. Жестяной бидон, заменивший традиционную четверть для молока в руках. Корзина для яиц.
Выходцы из деревни ориентировались сразу. Не терявшие своих связей, они сразу держали курс на известный дом, располагались там после сытного деревенского ужина. А ведшая подобную вечному празднику жизнь интеллигенция – долго бродила в сумерках, разыскивая сначала ночлег, а потом вела долгие переговоры со спокойными хозяевами, суля им, вместо ничтожных керенок, то какую-нибудь старую вещь – штаны или юбку, либо табак, либо, в качестве последнего аргумента, совершенно неотразимого, horrible dictu 200 гр. спирту, заветный пузырек!
Такова сила хлеба.
Если бы тот писатель-”классик”, углядевший мужицкую вошь на морщинистой щеке, тогда вообразил себя на положении “барина”, теперь выманивающего кусок хлеба на пузырек спирту!
Голод лопнул, ухнул и не только в Советской России. Лопнула и ухнула жизнь, державшаяся на рубле, “кристаллизованном труде”, так сказать. На первый план выступила деревня, выступила земля, темная, простая и сытая, и толпы интеллигенции бредут скромными тенями под ее окнами, питаясь скудными крохами ее шанег, крохами ее производительного труда.
И, сказать откровенно, так было завидно глядеть на эту укладистую жизнь! Комнаты городской квартиры, комфорт ее постелей, вокруг которых ночь. Витали сны о дикой Чрезвычайке, разговоры о вселении по ордеру “квартирного Отдела Городского Совдепа”, полуголодная жизнь с умолкшими на полках книгами “классиков”, ибо нельзя их было читать без полемики с ними, а полемизировать приходилось за день столько, так надоедали вечные разговоры о еде, выдаче и нехватках, что это это казалось совершенно зряшным, пустяшным, перед этим домом, плотно стоящим на земле, стоявшим так целое столетие, этим слаженным бытом, который даже в такую бурю не может развалиться, а наоборот, поддерживает все, остатки всего, своей сохой, своим хлебом, своей прямой и мудрой силой.
Так что напрасно было легкомысленное сожаление о “вопиющей скорби” бедного народа. В исторической кадрили настоящего случилось так, что сожалевший классик и “бедный народ” поменялись местами…
И как знак этого я видел и на священнике, и на директоре гимназии, и на чиновнике. Такую же точно медленно ползущую, серую вошь.
Интеллигентные беженцы! Сорванные со своего места, к которому они и привязаны не были, несутся они. Подхваченные “эвакуационными”, оседают эти воздушные течения, и сразу же создают такие же непрочные, как барханы, песчаные горы, образования, так похожие на города, на государственность, на что угодно, как похожи на города легкие дюны. Так же скоро оседают они в разных канцеляриях, получают аккуратно свое жалование, создают вокруг себя подобие живых интересов, подобие общественности, но так же неустойчивы, но так же непрочны, так же готовы каждый момент сорваться и лететь все дальше и дальше…
Они, как будто сохранили культурные привычки. Есть галстуки, воротник, шляпа, выцветшая фуражка с государственным гербом –
Но ползет, ползет медленно это серое, отвратительное насекомое, ползет, изобличая падение, глубину неразберихи, неурядности, безхозяйственности тех, кто сожалел, не имея на то права, о других.
Но достойны ли они сами теперь сожаления?
Во всем этом процессе диаспоры замечательна эта легкость, с которой переносятся эти люди с одного места на другое, нисколько не оценивая этих своих деяний, нисколько не чувствуя корней со своим былым бытом, с живым бытом!
Если Хозяином был крестьянин, сидевший у себя на земле, в своем доме, то именно хозяином не был российский интеллигент. Он дачник, по выражению Максима Горького. И какую горькую гримасу сделала жизнь над его гордостью своей сознательностью!
В простом беженстве растет теперь стихия тоски по родному крову, ярость, зовущая к оружию, чтобы пробиваться домой. Чувствует ли эту действительную тоску интеллигент? Достаточно ли он Хозяин для этого?
Но ясно одно. В великих разрухах настоящего нужны и великие средства для борьбы и восстановления. И только народ может дать это средство, только он может дать силу, кровь, имущество, чтобы добиться этого, тот самый народ, который раньше приходил перед лицо барина,жутко содрогавшегося при виде вши, медленно ползущей по его волосатой щеке.
Нервно содрогаюсь в спазме эстетизма
Барин интеллигент теперь кое-чему выучился, кое-что понял. Город, с его бумажными деньгами да фабричными без фабрик, рухнул. По всем слоям общества ползет равное, отвратительное насекомое.
Тяжела наука, наука жизни, не книжной жизни, наука демократии.
– Ты на них в бане-то погляди, говорил Лев Толстой. – все из одного теста деланы.
Так в кровавой бане настоящего оказалось, что одно тело у всех – но крепкое, ядреное тело.
СИБИРСКАЯ РЕЧЬ, 1919 г.