Найти тему
Дискурс

Иду и возвращаюсь: война глазами ребенка

Оглавление
Иллюстрация Ольги Горше / Дискурс
Иллюстрация Ольги Горше / Дискурс

Иду и возвращаюсь

«Были ли Вы или Ваши ближайшие родственники в оккупации в период Великой Отечественной войны?»
​(Из Личного листка по учету кадров. 1945-1980 гг.)​

С тех пор прошла уйма лет, но меня до сих пор не покидает безотчетный и гнетущий страх перед той войной, которую я видел в детстве. Память с годами всё чаще возвращает меня к давним голодным и тревожным дням, к печным трубам на сельском пепелище, к невольному ознобу всего тела от близкой бомбёжки или к обманной тишине ночи, в которой вот-вот раздастся выстрел и чей-то душераздирающий крик. Мне чудится, что я снова и снова падаю в черную воду с взорванного моста, что немецкий самолет внезапно выныривает из-за леса и стреляет прямо в меня. Его пули трещат в сухой траве почти у моих ног, ещё чуть-чуть — и я умру…

И тогда передо мной встает как живая мама: я бегу к ней и, уткнувшись в подол, чувствую на голове её ласковые и теплые ладони — моё спасение от всех тогдашних тревог. Теперь я понимаю — материнский покров незримо хранил тогда не только меня, но и, наверное, отца, от которого после его ухода на фронт не было никаких вестей. А вот свою жизнь, полную добра и света, маме сберечь не удалось — слишком крутыми оказались дороги, что выпали ей в то безрадостное время.

…Хоронили маму весной. Отец, придя с войны, работал на шахте, и ему начальство для этих горьких проводов выделило полуторку, пропитанную угольной копотью. Мы шли за ней по белопенной улице — повсюду в палисадниках обильно цвели вишни, и полуторка от этого казалась ещё черней. И горе наше было невыразимым — мы остались совсем одни…

Я не раз думал о таком горьком явлении как беженцы сорок первого года. В тыл, подальше от фронта эвакуировали тогда далеко не всех. На территории страны, захваченной немцами, оставалось около 80 миллионов (!) советских граждан, главным образом, стариков, женщин и детей — слабых, беззащитных и забытых всеми людей.

Не покидая родных мест, они вдруг оказались вроде бы как на чужбине: другой язык, жестокие законы. Женщины, проводив мужей на фронт, не раздумывая оставляли в панике свои дома, нехитрое добро и, спасая детей, бежали куда глаза глядят. Впереди их ждали неизвестность, темные тревоги и мучения. Они брели в поисках сел и хуторов, затерянных в лесах и оврагах, в тупиках проселочных дорог, куда, по их наивной вере, не дойдет война…

Но война была везде. Дошла она и до наших глухих полесских мест, где действовали крупные партизанские отряды, зверствовали оккупанты, устраивая расстрелы и виселицы, и шли ожесточенные танковые бои…

Та «наша» война, среди которой мы тогда брели и чудом выжили, её драматизм и ярость не известны многим до сих пор. Об этом, кроме скупых сводок Совинформбюро, редко где можно было прочесть. Эти досадные умолчания, в общем-то, объяснимы: здесь произошло одно из тяжелых и обидных поражений Красной армии.

Окрыленные освобождением Киева в начале ноября 1943 года, наши войска, стремительно пройдя ещё 130 километров на запад, очистили от врагов ещё и старинный город Житомир. Но тут же в неприкрытые фланги далеко ушедших вперед соединений 1-го Украинского фронта ударили танки немецкого генерал-фельдмаршала Манштейна — и замаячил зловещий «котёл». Из него тогда удалось вырваться, но лишь ценой громадных потерь. А гитлеровцы снова почти вплотную подошли к Киеву...

Потребовалось более месяца, чтобы наши войска восстановили силы, подтянули стратегические резервы и перешли в новое наступление. И ещё раз взяли Житомир — единственный город, в честь освобождения которого Москва салютовала дважды…

О горестях в беженцах бабушка и мама вспоминали потом с неохотой — берегли, видно, душевные силы для выживания и в послевоенные непростые годы. Давно и мне пора забыть те запредельные дни, но они нет-нет да и встают передо мной как будто наяву. Я перебираю эпизоды наших скитаний в круговерти войны, пытаясь сложить из них осмысленную картину, подобно тому, как складывается мозаика из кусочков цветной смальты.

Детские впечатления с годами не тускнеют. Наверное, это само детство, невозвратно поглощенное войной, пытается докричаться из туманного далека: «Я ведь было, было!». И чем дольше я иду по жизни, тем чаще возвращаюсь памятью к её тернистому началу. Эти видения — нелегкая душевная ноша, которую порой мне хочется с кем-нибудь разделить…

Дорога на Березовку

«Создав почти тройное превосходство в силах, противник прорвал оборону советских войск южнее Новоград-Волынского и 9 июля 1941 года захватил город Житомир»
(Из сводок Совинформбюро)

Тот жаркий летний вечер мне помнится даже в подробностях. Все испуганы, война где-то рядом, в темном небе гудят самолеты. Они летят, кажется, прямо над нашим домом в сторону Киева. Немцы бомбят его каждый день. По шоссе, что недалеко от нас, раньше по ночам, а теперь уже и днем, не прячась от налетов, отступают наши солдаты — там слышен людской гул, шум моторов, скрип повозок. Многие бойцы заворачивают на нашу улицу к колодцу. Они жадно пьют воду и на вопрос: «Где немцы?» лишь досадливо машут рукой в сторону Житомира. Говорят, что их танки уже там.

Мы и соседи собрались на нашем огороде у погреба. Его строил ещё мой дед: внутри погреб обложен кирпичом, а сверху насыпан целый холм земли, здесь можно спрятаться, если налетят самолеты. Взрослые думают: уходить или оставаться? Оставаться страшно: немцы, по слухам, всё жгут, всех убивают и вешают. Если уходить, то на кого оставить дом?

Соседи, по фамилии Сухенки, остаются: будь что будет — дед Миша плохо ходит, а за нашим домом они присмотрят. Бабушка Марья, как старшая в нашей семье, решает завтра утром идти всем нам в Березовку, где живет её кума Марфа. Село хотя и не близко от нашего городка, зато в стороне от большой дороги, и немцы придут туда, думается, не сразу.

Мы вышли в дорогу на рассвете. Утро выдалось дымное — горело Заготзерно, подожженное милиционерами. У его деревянных складов толпились люди с мешками, пытаясь лопатами выгрести из-под огня хотя бы немного хлеба.

За несколько лет до войны от Житомира прямо к этим хлебным складам были проложены рельсы. Поезда, груженные зерном, отправлялись отсюда за границу, в Германию. Туда паровозы шли, натужно пыхтя: ж-жито — пш-шеница, ж-жито — пш-шеница, а оттуда летели легко и со звоном: иголки — шпоньки, иголки — шпоньки, — так об этой торговле с немцами тайком посмеивались люди на нашей улице.

К дальней окраине, где начиналась дорога на Березовку, нам надо было пройти почти через всё наше местечко. В его центре, где всегда кучно жили евреи, было почти пусто. Их дома стояли с закрытыми ставнями, но двери были распахнуты. Оттуда, озираясь, иногда выходили какие-то люди: кто с узлом за плечами, кто с велосипедом, кто с граммофонной трубой. Витрины магазинов были разбиты, на улице валялись стекла, осколки посуды. Стайки воробьев и голубей носились над рассыпанными повсюду мукой и крупой.

Под ногами я увидел оброненную кем-то ёлочную игрушку: ватного белого гусенка с красным клювом. Я подобрал его, но мама отчитала меня, взяла игрушку и поставила её на забор между двумя штакетинами. Гусенка жалко было оставлять, я оглядывался на него до самого конца улицы.

Чем дальше мы шли, тем больше людей выходило на улицу. Многие, как и мы, двигались пешком, другие катили перед собой тележки с узлами и детьми, изредка по булыжной мостовой тарахтели конные повозки.

За околицей мы вышли к берегу нашей речки Тетерев. Через неё вел узкий деревянный мост, который отстраивали каждый год после ледохода. А дальше за рекой темнел густой дубовый лес.

У переправы всё кишело народом. Отталкивая беженцев, на мост протискивались толпы отступавших солдат. На берегу какой-то военный стрелял в воздух из нагана и что-то кричал, но его никто не слушал — все спешили к мосту. В это время высоко в небе послышался вроде как комариный звук — появился самолет. Он покружил над переправой и улетел. Но толпа у моста сразу взволновалась: «Сейчас бомбить будут!».

Мы еле втиснулись в общий поток и, сдавленные со всех сторон, мелко перебирая ногами, чтобы не упасть, двигались к спасительному берегу. Мост пошатывался и скрипел. Я с ужасом думал о том, как бы не провалиться в темную воду.

Выходя на берег, люди торопливо бежали под широкие кроны дубов. Но не успели и мы там спрятаться, как над нами с жутким ревом, один за другим, пронеслись два самолета, почти цепляясь колесами за верхушки деревьев. И тут же от реки послышались взрывы, треск падающего моста, крики людей, ржание коней…

Мы бежали по лесу, цепляясь за кусты боярышника, спотыкаясь о выпиравшие из земли корни деревьев, пока я не упал и не разревелся. Стрельба и взрывы уже слышались глуше, можно было перевести дух. Но бабушка торопила: до Березовки ещё добираться и добираться — сначала до конца леса, а потом еще идти полевой дорогой.

Из всех пройденных мною дорог особенно ясно и отчетливо мне вспоминается именно эта дорога на Березовку, самая тревожная и бесконечно длинная, которую я впервые одолел сам, без родительских рук. Я и сейчас, закрыв глаза, вижу, как ветер срывает на проселочной дороге пыль и свивает её воронками у ног мамы и бабушки. Я отстал от них и отстаю все дальше. Они уже взобрались на пригорок и вот-вот скроются от меня, а я останусь один под этим жарким, засыхающим небом и зудящими на столбах проводами…

Услышав мой плач, взрослые останавливаются. Бабушка и мама опускают узлы на землю, возвращаются, утирают мне слезы и что-то говорят, показывая на низкое солнце. И я снова бреду за ними, стараясь попасть в мамин след, но сбиваюсь — и отстаю, отстаю…

Иллюстрация Ольги Горше / Дискурс
Иллюстрация Ольги Горше / Дискурс

День незаметно угасал: небо стало темнеть, поднялся ветер, а села всё ещё не было видно. Где мы теперь будем ночевать? Наконец взрослые останавливаются. Впереди у края дороги забелела фанерная дощечка. Бабушка вгляделась в неё и прочитала: «Мины». Решили ждать утра, чтоб по свету лучше рассмотреть дорогу.

Мы спускаемся в небольшой ложок, устраиваемся под каким-то темным кустом. Бабушка отрезает от ржаной буханки горбушку, мажет её желтым подсолнечным маслом и посыпает крупной солью… Ничего вкуснее того ломтя черного хлеба с пахучим маслом я, кажется, никогда потом не пробовал...

Мне подстелили травы, укрыли одеялом, и сон сморил меня мгновенно. В ту ночь мне снился, кажется, игрушечный гусенок, чей красный клювик ещё долго виднелся у забора брошенного дома…

Ночные пришельцы

«…наступая вдоль Житомирского шоссе на Киев, немцы заняли город Коростышев, а к 11 июля немецкая танковая дивизия вышла к реке Ирпень (15 км западнее Киева)...»
(Из истории Великой Отечественной войны)

Меня разбудило ржание какого-то коня. Открыв глаза, я увидел, что на дороге рядом с фанеркой, что так расстроила бабушку, стоит чья-то подвода, запряженная костистой рыжей лошадью. Возчик, небритый дядька в полотняной кепке, надвинутой на глаза, въедливо расспрашивал бабушку кто мы такие и куда идем.

Бабушка отвечала, что бежим из города в Березовку к её куме Марфе, что чудом успели перебежать через мост до того, как немцы его разбомбили…

— Разбомбили, говоришь? — хмыкнул дядька. — Это хорошо. Пусть отступают другой дорогой. А то бегут через наше село и метут всё, что под руку попадет. Вчера, вот, колхозных лошадей увели.

Он махнул кнутом на белеющую надпись «Мины»:

— Пришлось, вот, попужать их, чтоб не шли сюда. А вы не бойтесь — здесь можно идти. Только табличку не трогайте — пусть стоит.

Дядька стегнул лошадь и уехал, а мы, связав узлы, побрели в село.

Марфа нас не ждала. Она поливала что-то в огороде, но завидев нас, всё поняла и заголосила:

— Ой, лышенько, что же это за напасть такая — война! Гонит по свету и старого, и малого. Пойдемте же скорее, бедные мои, в хату.

Марфина хата была белой-белой. Мама потом рассказывала, что за глиной для её побелки Марфа ходила в дальний соседний хуторок Козиев, чьи глиняные ямы славились в округе. Она любила холить свою хату, которая под своей соломенной крышей была похожа издали на боровичок под светло-коричневой шляпкой. Внутри хаты глиняный пол был застлан цветной рядниной, на столе — белая скатерть, а печь была разрисована красными и голубыми цветами.

В углу большой комнаты под рушниками темнела испугавшая меня странная икона. На ней был нарисован большой деревянный крест, с которого какие-то люди — седой старик и несколько женщин в красных накидках со строгими и печальными лицами — снимают чье-то белое мертвое тело. Мама с бабушкой подошли к этой иконе, поклонились, и стали на неё молиться, тихо шепча: «Господи, спаси, сохрани и помилуй…».

Потом взрослые, усевшись на широкую лавку, долго говорили и плакали, пока в хату не вошел хромой дед Иван, муж Марфы, вернувшийся с пасеки.

— С разговора сыт не будешь, — сказал он жене и позвал меня в сени, где угостил кусочком сотового меда.

И Марфа стала готовить обед. Она достала ухватом из печи чугунок с борщом, расставила на столе миски, нарезала хлеба. В разговоре выяснилось, что человек, встретившийся нам у развилки дорог, есть колхозный счетовод Рагуля.

— Не подвез вас, бисов сын, — в сердцах сказал дед Иван. — Обрадовался, значит, что немцы мост разбомбили? Ещё и табличку про мины воткнул? Брешет он о наших солдатах — сам коней из колхоза в свою клуню перегнал.

Нас разместили в первой комнате возле печи, но всем долго не спалось. Где-то далеко слышался глухой гром, как будто надвигалась гроза. Я допытывался у мамы: «На иконе бог нарисован, да? Но как же он, мертвый, может нас спасти?».

«Он всех спасет, — сказала мама и перекрестила меня. — Воскреснет и спасет. Спи, спи, потом всё расскажу».

Ночью раздался легкий стук в окно. Все проснулись и насторожились. Стук повторился. Тогда дед Иван встал, прошел в сени и спросил сквозь дверь: «Кому тут не спится?». В ответ кто-то вполголоса сказал: «Отец, не бойся, солдаты мы, свои. Подсоби хлебом, век не забудем».

Оказалось, что ночные пришельцы — наши солдаты, три человека. Они вышли из окружения и лесами пробираются в сторону Днепра. Узнав, что в селе немцев ещё нет, попросились переночевать. Дед Иван отвел их в сарай, где на чердаке было сено. Утром он дал солдатам в дорогу хлеба, сала и банку меда.

— Господи, какие же они отощалые и оборванные, — всплеснула руками Марфа. — Что же наших сыночков ждет? Как они там, родненькие?... 

У Марфы с Иваном было два сына — Костя и Антон. Младшего, Костю, год назад призвали в армию и отправили служить на Дальний Восток. Антон же успел повоевать на финской войне, был ранен, а после лечения в госпитале завербовался на шахты в Донбасс. Увеличенные фотографии сыновей в военной форме висели в общей рамке на стене большой комнаты.

— Дед, сховай эти карточки, чтоб лихо не пророчить, — сказала Марфа. — А то придут немцы и нас за них, не дай Бог, расстреляют….

Но немцев пока не было, хотя о них все говорили. По селу почти каждый день всё шли и шли новые беженцы. Они заходили и в наш двор, но Марфа, показывая на бабушку, маму и меня, отказывала им в постое.

Ходили слухи, что в Коростышеве немцы согнали наших пленных солдат в чистое поле, огородили их колючей проволокой, и не дают им ни хлеба, ни воды. А под Житомиром на хуторе Довжик каждый день расстреливают привезенных из города евреев, даже женщин и детей. Говорили также, что вроде видели в лесу председателя здешнего колхоза и с ним людей с винтовками. «Чую — ждёт нас лихо. Знать, наш век заеденный», — крестилась тетка Марфа.

Дни стояли жаркие, женщины носили из колодца-журавля воду, поливали огурцы, чтоб их хватило для засолки на целую бочку. Здесь я подружился с соседским мальчиком Митей и с его двоюродной сестренкой Соней, которую вначале принял за мальчика — её, смешно стриженую наголо, родители недавно отправили сюда из города со знакомыми беженцами. Мы собирались у колодца и, глядя на свои отражения в донной воде, строили всякие рожицы, а потом смотрели, как пчелы пьют из маленьких лужиц.

Однажды после дождя мы втроем бегали по грибы. Молодые сосенки росли на краю села, и среди них на прогалинах, поросших голубым мхом, виднелась россыпь коричневых пуговиц — молоденьких маслят. Дальше в лес ходить мы боялись — там за кустами орешника начинались чащи, где даже днем было темно, как в погребе.

А дед Иван, ковыляя, заготавливал на зиму веники для козы Зойки и возился с ульями.

Киндер, пух-пух

«За нарушение любого постановления или приказа германского командования — смерть»
(«Новый порядок» для оккупированных территорий)​

​Немцы въехали в село рано утром на двух мотоциклах с колясками и крытой грузовой машине. Днем у наших ворот показался Рагуля и громко крикнул, чтоб шли на собрание к правлению колхоза. Мы пошли все кроме деда Ивана — он остался сторожить хату.

Над правлением уже висел немецкий флаг: почти красный, но внутри его на белом круге было нарисовано что-то похожее на черного паука. Перед крыльцом стояли немецкие офицер и солдаты, а ещё Рагуля и какая-то незнакомая женщина.
«Учительница из города, переводчица», — шептались в толпе. Офицер вышел вперед и стал что-то говорить.
— Для порядка в селе и вашей безопасности приказываю, — несмело переводила женщина. — Строго воспрещается с вечера и до утра покидать свои дома… Оружие всякого рода сдать в комендатуру… За неподчинение приказу — арест и наказание вплоть до смертной казни через повешение... 
Люди слушали молча, пытаясь вникнуть в суть незнакомых слов и понятий.
— А теперь, — продолжил офицер, — нам надо выбрать старосту Березовки. Мы заявляем вашего земляка Тимофея Рагулю. Кто не согласен — пусть поднимет руку. Рук никто не поднимал. Селяне, вполголоса обсуждая собрание, разошлись. Перед нашим двором мы увидели немецкий грузовик и солдат, что-то вносивших в хату. «Ой, — вскрикнула Марфа, — а где же Иван?». 
Дед Иван сидел посреди двора на куче брошенных на землю подушек, одеял и держал в руках завернутую в рушник икону.

— На беду ты, Марфа, хату белила, — сердито ворчал дед. — Приглянулась она немцам. Теперь ихний офицер будет у нас на постое.

Немцы выкинули из горницы всё, застелили глиняный пол брезентом, поставили привезенные кровать, стол и стулья.

— Боятся, видно, наших клопов и вшей. Жаль, что мы их раньше не развели, — шепнул мне дед Иван.

Весь вечер мы устраивались по новому: меня с мамой отправили на печь, деду Ивану постелили на боковой лежанке, а бабушкам достались топчан и широкая скрыня-сундук. К офицеру в горницу через нашу комнату до самой ночи ходили всякие немцы, хлопали дверьми и гоготали как гуси.

Наступила осень. По ночам взрослые шептались о моем отце, о Косте и Антоне, о Киеве, взят он уже немцами или нет. Днем староста и полицаи выгоняли всех на колхозное поле убирать для немцев не выкопанную ещё картошку. Мама, бабушка и Марфа уходили на целый день. Дед Иван решил на краю огорода копать землянку. Кто знает, говорил он, где придется жить зимой. Во время частых передышек он, вытирая глаза, подолгу смотрел на пустую дорогу, что вела из села.

Несколько раз ко мне приходил Митя, один, сказал, что Соня болеет. Она перестала выходить на улицу после того, как к ним хату приходили поселяться немцы. Они обошли все комнаты, заглянули даже в печь, отодвинув заслонку. А потом один из них увидел стриженую Соню, всмотрелся в неё и спросил: «Юде?». Тетя Леся, Митина мама, схватила Соню, обняла, провела рукой по её головке и с запалом сказала; «Нет, пан, нет — это тиф!». Немцы поговорили между собой и ушли.

Немного погодя перестал выходить из хаты и Митя. С ним случилась неожиданная беда. Однажды в окошко я увидел Митю с ведром у колодца. Рядом с ним остановился мотоцикл, и немец, завидя кур в огороде, начал стрелять по ним из нагана. Куры бросились врозь, но две птицы, ещё трепыхаясь, остались лежать на грядках. Немец подошел к Мите и, показывая наганом на убитых кур, велел их собрать. Митя схватил лежащих кур за лапы и, плача, побежал к своей хате.

— Киндер, цурюк! Пух-пух! — гневно заорал немец и выстрелил вверх.

Митя растерянно остановился и стал медленно возвращаться к немцу. Тот выхватил из его рук убитых куриц и ударил ими Митю по голове, бросил кур в коляску и уехал. Митя, испачканный куриной кровью, дрожа всем телом, не мог сдвинуться с места. В это время из хаты выскочила тетя Леся. Она закричала, взяла Митю на руки и со слезами унесла его домой.

А к нашему колодцу немцы вскоре прибили дощечку с надписью: «Вода только для немецких солдат. Кто нарушит запрет — будет расстрелян».

— Всего они боятся, — продолжал шептать дед Иван, — то клопов, то партизан, а теперь ещё и отравы.

Мне нравился дед Иван. Он рассказывал обо всем: какой будет землянка, которую каждый день понемногу копал, когда начнет переносить улья на зиму в сарай («Вот как только вишня начнет опадать»), что любит есть коза Зойка. Из соломы сделал игрушечных козлика и сороку, учил меня считать. Дед всё умел делать, хотя и хромал.

А однажды откуда-то с чердака достал книжку «Букварь» с картинкой на обложке: две девочки и мальчик в коротких штанишках, смеясь, бегут по дорожке в школу. Мне так хотелось взять букварь и показать его Мите, но дед Иван спрятал книжку. «Подожди немного, ещё не время, — сказал он. — Здесь не только буквы и картинки. Тут еще и дяди нарисованы: вот это Ленин и Сталин, а это наш главный маршал Ворошилов. Не дай Бог немцы увидят».

С дедом жить было покойно, казалось, что он отведет любую напасть.

Смерть деда Ивана

«Уничтожь в себе жалость и сострадание ко всякому русскому, советскому, не останавливайся, если перед тобой старик, женщина или ребенок»
(«Памятка немецкого солдата». 1941 год)

В тот день с утра дед Иван собирался переносить улья на зиму в сарай и пошел по селу искать помощников. Марфа отговаривала его: «Не ходи никуда, ради Бога. Где их найдешь, здоровых мужиков, остались одни старики да увечные, вроде тебя. Сами как-нибудь совладаем». Но дед упрямился. На другом конце села жил его одногодок Кондрат, с которым они дружили с молодости, вместе работали в колхозе. У Кондрата тоже было двое сыновей, которых призвали на войну, а в хате остались невестки с внуками. Дед Иван долго не возвращался.

— Пошла по масло, а в печи погасло, — досадовала Марфа. — Пока деды не наговорятся, дела не будет. Пойти за ним, что ли?

Выйдя из хаты, она увидела, как в село въехало несколько машин с немцами и полицаями. Откуда они взялись — никто не знал. Похоже, они возвращались из соседнего села Старосельцы, откуда вчера слышались глухие взрывы. Там немцы как будто напали на отряд наших солдат, не успевших выйти из окружения. К Марфе подошли несколько немцев и, показывая на ульи, стали требовать меду. Она развела руками и стала объяснять, что хозяина нет, что он вот-вот придет и тогда…

Но немцы её видно не поняли, и слушать не стали. Они набрали из колодца ведро воды, и пошли в огород. Один немец поднял крышку улья, а другой быстро вылил туда воду, а потом стал доставать рамки и выдавливать из них в ведро желтый мед. Обмокшие пчелы не летали и не жалили.

Тут на беду появился дед Иван. Прихрамывая, он подскочил к разорителям, оттолкнул их от улья и гневно что-то сказал. Один из немцев, не раздумывая, снял с груди автомат и ударил им деда в спину. Дед упал, а немцы, собрав мед, вернулись к машине и уехали.

Марфа, бабушка и мама с трудом внесли стонущего деда Ивана в хату. Его подняли на лежанку, завернули на спине рубаху и увидели темное красное пятно. Женщины со слезами стали вспоминать, что с этим надо делать. Сначала на ушиб наложили мокрое холодное полотенце, потом компресс из натертой сырой картошки, но дед стонал по-прежнему. Я сидел рядом, гладил его слабую руку и тоже плакал.

— Не реви — ты же мужик, — с трудом сказал мне он. — Ничего, мы еще с тобой землянку докопаем, буквы учить будем…

К вечеру вернулись наши постояльцы немцы: офицер, неразговорчивый и угрюмый человек, и его охранник, которого звали Отто. Солдат, казалось, был добрее своего начальника. Он как-то раз угостил нас сахаром и дал коробок спичек.

А однажды Отто меня даже пожалел. Он разбирал свой автомат, разложив на столе много маленьких желтых патронов. Я сидел рядом и незаметно сунул себе в карман два патрончика и выбежал любоваться ими за хату. Но вдруг услышал громкий крик Отто и мамин плач: «Пан, пан, не надо капут! Он ещё маленький, не понимает!».

Мама привела меня за руку, вывернула мой карман и протянула Отто злополучные патрончики. Немец был в гневе, замахнулся на меня, но не ударил — мама загородила меня собой.

Однако в тот день Отто было не узнать. Он вышел из офицерской комнаты и, показывая на стонущего деда Ивана, грозно крикнул «Вэк!» и махнул рукой на дверь. Решили перенести деда в кладовку — одна её стена примыкала к кухне и была теплой. Дед Иван старался не стонать, а только глухо кряхтел. Вместо сырой картошки ему стали делать компрессы с горячим песком, но и это ему плохо помогало, спина болела, и сам он ходить уже не мог.

Ночью выпал первый снег — большой, пушистый. Он засыпал всё вокруг. В огороде над оставшимися ульями поднялись белые холмики. Наступила наша первая зима в беженцах. В запряженных лошадью санях подъехал Рагуля и велел сдать имеющиеся топоры, лопаты, молотки и пилы, как того требует немецкий приказ. И добавил, что все здоровые сельчане обязаны выходить на расчистку дорог и рубку леса.

Мама, бабушки Марья и Марфа, укутавшись в платки с головы до ног, уходили утром на работу и возвращались, когда начинало темнеть. Они иногда приносили домой немного хлеба, который им за работу выдавали немцы. Еды стало не хватать, вместо борща Марфа теперь варила из муки похожую на кисель затируху с кусочками картошки,. Зойка почти перестала доиться. Она давала только маленькую баночку молока, которую делили между дедом Иваном и мной.

Однажды мама принесла сосновую ветку с зелеными иголками с той поляны, где мы с Митей и Соней собирали грибы. Все деревья, большие и маленькие, и даже кусты, что подступали близко к селу, немцы приказали вырубить. Ветку поставили в стеклянную банку с водой, на иголки навесили вроде снега кусочки ваты. «Скоро праздник — Новый Год», — сказала мама. От этих слов мне стало так радостно, что я даже весело засмеялся: все скоро переменится, война кончится, мы вернемся домой!

Бабушка Марфа меня похвалила: «Молодец, так и должно быть — от радости люди всегда смеются». И, вздохнула, посмотрев на деда Ивана: «А плачут только от горя».

Ударили крепкие морозы. Чтобы офицер не замерзал, Отто привез целую машину дров, и печь в доме топили утром и вечером. А в кладовке стало прохладно и неуютно, но пришел дед Кондрат, устроил железную печурку и долго вполголоса говорил с дедом Иваном, сказав что-то о Москве. От этих слов дед Иван взволновался, даже приподнялся в постели и перекрестился: «Я знал, знал, что Господь нас не оставит!».

Дед Иван исхудал и часто был в сильном жару. Иногда во сне звал своих сыновей. А днем велел Марфе тайком принести ему спрятанные в сарае фотографии сыновей. Иногда забывался и просил бабушку выйти на дорогу навстречу Косте с Антоном, которые идут прогнать немцев из нашей хаты. В один из дней он меня не узнал: «Ты чей, мальчик?». Я расплакался, и мама увела меня в хату.

В колючие холода женщины на работу не ходили, и в такие дни мне удавалось чаще бывать с мамой вдвоем. К тому же я заболел свинкой. Мы забирались на печь и мама рассказывала мне сказки.

Я переживал, когда Ивасика-Телесика чуть не съела злая ведьма, и радовался за смелого и сильного Катигорошка, который всех победил и женился на царевне. Хорошо помню и песни, которые мама мне тихонечко пела: и про казака, уехавшего за Дунай, и про карие очи, и про бандуриста.

А ещё — «Там, вдали, за рекой» и «Утро красит нежным светом». Я спрашивал о Москве: «Это большой город?». «Не только большой, а самый главный город», — отвечала мама. «А немцы тоже там?» — не унимался я. Мама испуганно прикрыла мне род ладонью и на ухо шепнула: «Нет их там. Ты только слово «Москва» никому не говори, а то убьют».

Так вышло, что это слово однажды стало для меня самым родным и близким. После войны, когда я уже ходил в школу, мне пришло письмо из Москвы. От мамы. «Из окна нашей палаты видны звезды Кремля», — писала она. После беженцев мама стала часто недомогать, врачи нашей районной больницы не знали, как её лечить и послали маму на обследование в Москву — в Центральный научно-исследовательский институт рентгенологии и радиологии имени В. М. Молотова. Как много было доброты в голодной, полуразрушенной войной стране!

Те зимние дни и вечера, разговоры с мамой на печи — одно из самых светлых моих воспоминаний. Но когда начиналось утро, все собирались в кладовке: деду Ивану становилось всё хуже. Бабушка Марфа ночевала там же, топила печурку, грела воду и готовила для деда чай, заваривая веточки вишни и смородины.

Я деда иногда тоже не узнавал: лицо у него сделалось желтым, а руки стали тонкими и покрылись морщинками. Меня часто прогоняли из кладовки: «Иди, погуляй!».

В один из теплых дней, когда снег уже начал таять, в хате все забегали, бабушки и мама заголосили: дед Иван умер. Я забился на печи в угол и тоже плакал. Жалко было деда, а ещё и маму, и бабушку, и Марфу, и себя: неужели мы тоже умрем и никогда больше не соберемся вместе?

Александр Щигленко

Читайте другие материалы Дискурса о войне: Психология войны: о жестокостях американцев во Вьетнаме

Подписывайтесь на Дискурс в Яндекс. Дзене и Телеграм-канале, а также на страницы в Фейсбуке и во Вконтакте.