Не так давно президента Российской Академии образования (РАО) посетила счастливая мысль: а не слишком ли перегружает школьную программу Лев Николаевич Толстой с его необозримой эпопеей «Война и мир»? В самом деле, разве может хватить у детей жизненного опыта, чтобы постичь этот великий замысел во всей его сложности? А что как изъять все же эти 1000 страниц хоть и замечательного, но очень уж непростого текста из обязательной программы, вот бы полегчало!
Если что и радует в этой странной инициативе, то лишь невольное признание, что для средней школы погружение в большую литературу не всегда по силам. Многим знакома оскомина, оставшаяся после всеобщей «прививки» к классике, из-за чего возвращение к ней отодвигается иной раз на много лет. Может, и вправду школе следовало бы отпустить великую литературу на волю?
Однако ни возмущаться, ни паниковать не стоит: дело наверняка так и ограничится странным вбросом, цель которого пусть не очень понятна, но одно ясно: многотомную глыбу «Войны и мира» сдвинуть с места никому не под силу. Хотя бы потому, что если идти таким путем, в программе вообще ничего не останется, поскольку не отыщется в большой литературе ни одного текста, который до конца был бы понят всеми — в первую очередь самими взрослыми, уверовавшими в свой жизненный опыт, не говоря уж о среде профессиональных критиков, где найти полное согласие и вовсе немыслимо. А о самом авторе говорить нечего: он бы точно завалил сочинение на тему «Основная идея романа Толстого...»: «Прочтите еще раз от начала до конца, тогда поймете», — отвечал он тем, кто приставал к нему с подобными затеями.
Но вот что настораживает: вполне ожидаемая реакция возмущения, последовавшая за странной инициативой РАО, похоже, не смогла выдвинуть сколько-нибудь весомых аргументов в защиту Льва Толстого. Оказывается, это не так-то просто.
В основном, наряду с расхожими пассажами о духовности, попадались подобного рода соображения: если не в школе, то когда же: потом и времени не останется; как можно вырасти культурным человеком без великой классики; или, к примеру: Библия, которую намерены изучать на уроках основ православия, она ведь еще труднее для понимания. И общее резюме: несмотря на всю трудность постижения романа, все же нашего Толстого в школьной программе следует оставить.
И почему-то не сразу приходит на ум очевидное, что если обращаться к Толстому, то не вопреки, а благодаря, и что именно непостижимая сложность романа, все больше открывающаяся с нашим взрослением, — сложность, сопоставимая с многоплановостью самой жизни, – это именно то главное, ради чего только и стоит браться за такого рода литературу – в школе или вне школы. Величие Толстого измеряется не только тем, что его грандиозная эпопея вбирает в себя великое множество жизненных наблюдений, исторических фактов или откровений внутренней жизни, но прежде всего тем обстоятельством, что все это невероятное многообразие собрано у писателя в удивительно цельную картину, способную дать нам, при всем драматизме повествования, ощущение такой жизненной полноты и гармонии, которая на долгие годы становится надежной внутренней опорой.
Сложность в романе Толстого — это трудный процесс обретения простоты, которой, если говорить шире, отмечено все наиболее гармоничное и в самой природе, где, к примеру, высоко развитые организмы также сочетают в себе неимоверную сложность с ясностью и совершенством формы, в которой отражено и то, насколько эта сложность упорядочена, и то, насколько велика степень свободы, которую может позволить себе развитый организм.
Удивительная красота движений животного, полета птицы, пропорциональное строение тела человека при всей невообразимой их сложности, напоминают подобную же соразмерность формы в поэзии или в музыке, где за видимой симметрией и благозвучием скрывается неисчерпаемое структурное многообразие. В романах у Толстого тоже – не только сложнейший симфонизм в разработке образов, но и высокая красота всей смысловой композиции. Однако рассуждения подобного рода теперь мало кого способны убедить.
Какие найти более весомые аргументы, и что ответить на раздраженное бурчание: достали со своей литературой, грузят этими Толстыми с Достоевскими, крадут время у более полезных для жизни предметов, с умным видом подсовывают свои «последние вопросы», в которых сами путаются до смешного. Какое нам дело до того, какие чувства испытывала во времена крепостного права барынька Наташа Ростова, запутавшаяся в своих кавалерах? Чего дурью маяться — если вовремя проводить медосмотр, проверять школьников на наркотики и заодно научить предохраняться — куча «вечных» проблем уйдет сама собой. В наш-то век электроники и полетов на Марс! — неужели разум со всем этим не сумеет справиться?
Не сразу найдешь, что ответить.
Впрочем, почему бы тогда не поговорить о Толстом именно с таких позиций? Вот, когда на ладони у тебя поблескивает наиновейший смартфон, не мешало бы задать следующий вопрос: а есть ли у Льва Толстого своя доля в том технологическом прорыве, который мы наблюдаем сегодня? Или даже шире: какой вклад внесли в создание того электронного чуда, что у тебя на ладони, великие творения Софокла или Фидия, Августина Блаженного, Фирдуоси или Джотто, Шекспира, Шуберта, Достоевского, Камю или Феллини?
Вопрос вовсе не странный, если иметь в виду влияние художественных впечатлений на развитие воображения и культуру мышления — факт неоспоримый и засвидетельствованный многими учеными. С другой стороны, мало ли что могло повлиять на личность ученого: в конце концов, всё, что происходило в его жизни, пусть косвенно, но так или иначе воздействовало на ход мысли: от яблока, упавшего на голову Ньютону, или булочника, по утрам приносившего Декарту свежий хлеб, до не слишком удачного первого брака у Менделеева. Однако суть в том именно, что хотя жизненные обстоятельства оказывают, несомненно, более прямое и радикальное действие, их «доля» в создании нашего смартфона абсолютно ничтожна по сравнению с источниками сильных художественных впечатлений, таких, как «Энеида» Вергилия, которой зачитывался Лейбниц, или же сочинения Моцарта или Достоевского, формировавшие, по признанию Эйнштейна, его образ мысли.
Как бы то ни было, можно смело утверждать, что фундаментальные открытия и основные прорывы в науке осуществлялись теми учеными, кто владел особым даром осмысливать и выстраивать в своем сознании сложнейшую картину мира как единого и законченного целого, а этому способствует, прежде всего, искусство и художественная литература – и даже, может, в большей степени, чем призванные к тому философские дисциплины. Попробуем это обосновать.
Если постоянное обновление технических средств сегодня стало чуть ли не на поток и даже, как предполагается, сможет со временем осуществляться с помощью умных роботов, то сама страсть к поиску, сам феномен научного мышления, приведший к великой технологической революции, уходит корнями в те незапамятные времена, когда еще трудно было отделить точное знание от поэтических фантазий — в частности, по поводу того, как устроен мир в целом. Вера в постижимость основ мироздания, в созвучность космоса и человека, синкретически связанная с мифологией, музыкой, литургическим действом или магией чисел, — именно та целостная основа, которая всегда способствовала великим научным прозрениям, будь то атомы Демокрита или планетарная теория Галилея.
Навряд ли можно в полной мере определить все влияния, которые за многие века претерпела точная наука со стороны «неточного» гуманитарного знания и, особенно, искусства. Ясно одно: наука до своего окончательного обособления (в 19 веке) долгое время развивалась как часть натурфилософии, в одном русле с антропологией и космогонией, —будь то в Китае, где рассуждения о единице и ее частях перемежались с изложением основ морали и устройства Поднебесной (Лао Цзы), или в Греции. У пифагорейцев, например, математика была неотделима от рассуждений о божественных началах: об Океане, Хаосе, Эросе, Гее, Хроносе. Другими словами, вряд ли можно было достичь столь впечатляющего результата в сегодняшних технологиях, если бы человек долгие века не развивал вкус к постановке сложных мировоззренческих проблем и обретению цельного мироощущения, что без музыки, театра, литературы или кинематографа было бы невозможно. Сам порыв за горизонт общепринятого, само дерзновение постичь бесконечность сродни творческому озарению и предполагает огромную силу воображения и веру во всеобщую гармонию.
Ну тогда ладно: Толстой сделал свое дело, «вдохновил и подвигнул», но почему бы теперь не ограничиться кратким изложением его объемного романа или фильмом «Война и мир», сэкономив кучу времени для получения более актуальной для нас информации?
Однако нельзя не заметить: как ни парадоксально, но именно по причине развития научного знания, делающего нашу жизнь комфортнее и даже миролюбивее, всё сильнее нарастает сегодня чувство тревоги, нередко вгоняющее в состояние экзистенциального шока. Виной тому – разрыв между неоспоримыми достижениями человеческого разума и отчуждением, которое всё больше нарастает в отношении той самой природы, которая вроде как породила нас, но которая остается при этом абсолютно безразличной не только к успехам науки, но и к факту самого существования человека.
Чувствовать себя осиротевшими на лоне матери-природы — что-то здесь не так. Не отсюда ли и тревожное ощущение несоответствия — всё увеличивающегося разрыва между высокими технологиями и шокирующими проявлениями низости и атавистической жестокости в самом человеке? Не может не тревожить и растущий разрыв между невероятно усложняющейся картиной мира, рисуемой наукой, и все большей расположенностью людей (при мощнейшем содействии СМИ) к общим клише и простым решениям. Даже если воспринимать это как закономерную реакцию на стремительное перерождение социального организма, все навязчивее становится образ сползающей к кризису цивилизации. И уже не из-за нашествия варваров, как в древнем Риме, не из-за противостояния политических систем, как в эпоху Холодной войны, и даже не в силу пресловутого первородного греха, а выходит, всё по той же причине, которую подметил еще Достоевский: слишком широк человек. И любые рациональные рамки становятся для него слишком тесны.
Но ведь есть в нас и другое, альтернативное свойство — творческое начало, позволяющее в условиях неопределенности и духовного кризиса (а когда обходилось без этого!) отыскивать то объединяющее, что способно связывать множество самых далеких друг от друга смыслов в единую гармонию, сплавлять в единый поэтический образ. И делаем это порой играючи.
Мы от рождения наделены удивительной способностью укрощать хаос и даже черпать в нем творческую энергию, загнав, к примеру, безбрежный речевой поток в узилище стихотворной строфы. И тогда рождаются строки, в которых сама противоречивость и разорванность начинает звучать как упоение свободой: «Увы, он счастия не ищет, / И не от счастия бежит». Нам дано умение открывать в себе зрение, которое позволяет видеть гармонию и цельность там, где вне творческого подхода всё остается разрозненным, парадоксальным или безнадежно обыденным.
Более того, язык искусства способен на высказывания, которые не менее, чем язык науки, имеют доказательную силу, причем как раз в той области, где наука остается незрячей и бессильной: в деле создания интегрального образа мира. Здесь полное разделение труда. Сама по себе наука, при всей грандиозности ею содеянного, не в состоянии выстроить картину мироздания в силу своей специфики: ее инструмент — анализ, детализация, поиск первоэлементов. Для успешного анализа ей, однако, необходима интуитивная опора на некое интегральное целое, которое наука не способна создать, да и не должна. Она хоть и дает нам колоссальные преимущества, но как раз ценой раздробления цельной картины мира, что и понятно: ведь ни в одном из ее уравнений сам познающий субъект, живой, чувствующий человек не представлен ни одним, даже самым ничтожным коэффициентом, без чего все упования на строго научное мировоззрение становятся утопией. Тогда как художественное мышление, кроме прочего, позволяет еще и определить местоположение в мире в координатах ценности и важных для нас смыслов. Искусство то есть — далеко не только одно самовыражение.
Какая сила доказательства! — говорил Мандельштам о Бахе.
Доказывать языком искусства или доказывать строго рационально — два противоположных способа мышления. В искусстве действует интегральная логика, сложностная — и это не менее важный инструмент доказательства, чем логика научная или философская, которая вполне может приводить и к ложным выводам.
В искусстве такого не бывает, как не бывает там и опровержений — ведь итогом даже самого сложного художественного высказывания у большого художника становится приведение всех противоречий к очевидному консонансу. За этим к нему и обращаемся — за неопровержимостью результата, которым является обретенная гармония. Конечно, способ доказательства в искусстве — процесс глубоко интуитивный, малообъяснимый, но мы по опыту знаем, что достаточно изменить в сложнейшем произведении хотя бы один элемент, одну ноту или слово, как ощущение гармонии целого мгновенно рушится — значит, у нас есть интуитивный инструмент, сканирующий сложность и являющийся ключом к овладению сложностью, и этим мы наделены, по-видимому, от рождения.
К сожалению, все больше преобладает представление о том, что истинное — это непременно и объяснимое, в том числе и в искусстве. Потому и вошло в моду сопровождать художественные акции всякого рода пояснениями, концептуальными обоснованиями: ведь самоочевидный критерий давно утерян. Зато до сих пор можно услышать споры по поводу причины, заставившей царственного Медного Всадника покинуть пьедестал и пуститься в погоню за бедным мещанином Евгением, хотя, в то же время, читая поэму Пушкина, мы, как и многие до нас, не можем не ощутить действие какого-то непреложного закона, требующего именно такого развития сюжета. Область понимаемого и область объяснимого никогда не совпадают полностью — ни в искусстве, ни тем более в жизни.
Конечно же, лежащий на ладони смартфон, объединяя в себе и микромир, и космос, делает нас намного более оснащенными, свободными, информированными, создавая комфортное ощущение универсальности, причастности к мировой цивилизации. Но образ цельного, универсального мира — это не только стандартные дорожные знаки и типовые супермаркеты. Наоборот, цельность – это первоначально то, что создавала любая индивидуальная и замкнутая в себе национальная культура — в эпосе, в фольклоре или в художественном творчестве, когда коллективное еще не переродилось с помощью СМИ в массовое искусство, прививающее вкус к надежным с виду, но бездушным стандартам. Однако есть во всех культурах и то главное, что их объединяет — представление о таинственной внутренней структуре человека, побуждающей нас к творческому преобразованию любой сложной гаммы переживаний в стройное созвучное целое – в художественное высказывание. Логично педположить, что сама формальная основа интуитивных суждений в искусстве, приводящих к очевидным и неопровержимым результатам, так же универсальна, иначе бы не тянулись так культуры друг к другу.
Никогда еще не было столь насыщенного обмена культурным наследием, как сейчас. Однако нельзя не видеть, что взаимодополняющее различие между аналитическим мышлением, свойственным науке, и интегральным, присущем искусству, теряет прежнее ценностное наполнение: данные науки, говорящие о нашей покинутости в мире, множатся, а доказательные суждения искусства, призванные свидетельствовать о внутренней причастности к высокой гармонии, пусть трудно объяснимой, но когда-то вполне самоочевидной, появляются всё реже. Такие вслух произнесенные слова, как возвышенное и прекрасное, как познание истины и поиск высших ценностей, вызывают сегодня, в отличие от 19 века, когда творил Толстой, чувство неловкости, хотя потребность в них не иссякает, раз до сих пор романтическая поэзия, музыка или история научной мысли неизменно нас волнуют и притягивают к себе. И это несмотря на то, что в дискурсе все больше преобладает трезвый прагматизм и релятивизм, а игра из подручного творческого инструмента превратилась в господствующую жизненную стратегию.
Конечно, сегодня язык искусства намного разнообразнее, свободнее, чем во времена Шекспира или Вивальди, когда не то что кинематографа, но и развитого романа или балета в нынешнем их понимании не существовало. Но в наше время, похоже, утерян важнейший рецепт, которым владели художники в совершенстве еще со времен античности — способность приводить к катарсису. А без сильных художественных переживаний, а то и потрясений, мы лишаемся возможности подключения к тем бытийным основам, в которых черпается жизненная энергия и где сфокусировано знание о нашем местоположении в мире.
Сегодня искусство все чаще развлекает, экспериментирует с культурными кодами, изо всех сил пытаясь развеять скуку, а по сути, дезертировав с того поля, где испокон веку ищутся важнейшие смыслы. Как бы ни был логичен такой результат с точки зрения развития художественного языка, есть в этом что-то тревожащее. Ведь если искусство не вернет себе умения вызывать приливы счастливого чувства, что всегда отличало творения Баха или Толстого или пусть более простые с виду песни Шуберта или рисунки Матисса (выразительная мелодия, как и точная линия – как раз сложнейший феномен — то дело наше и вправду плохо: значит, ресурсы современной культуры на исходе. Неспособность к катарсису, как и в любви, признак старения.
Фактор коллективного экстаза и самоподзавода на рок-концертах — не показатель, при всей экспрессии, соответствующей молодежной культуре: основа там, опять же, сравнительно элементарна. А то, что мы называем сегодня академическим искусством, при всей изобретательности средств, пронизано глубоким холодом. И если что разогревает на короткое время, то это трюки, аттракционы, которых чем больше, тем вроде бы меньше скучающих лиц. Но себя не обмануть.
Возможно, новая спасительная миссия предстоит культуре и искусству прошлого — оно умело то, что дается сегодня всё труднее: не только вскрывать всю сложность смыслов, наполняющих нашу жизнь, но и гармонически их объединять. Без образа сложного интегрального целого, пусть неизбежно мифологизированного, в чем-то вымышленного, человеку сегодня не справиться с растущей сложностью — как технологического, так и социального плана. Поэтому значение искусства, которое принято называть классикой, все больше возрастает, по мере того как мы удаляемся от времени его формирования. Точно так же по мере выведения новых сортов растений, когда увеличивается риск вырождения из-за подверженности новым заболеваниям, возрастает роль более ранних культур как носителей исходных видовых признаков, более устойчивых к порче, отчего возникает потребность в особых банках для сбора и охраны эталонных образцов.
Роман Толстого «Война и мир» — та же базовая культура, требующая сегодня охраны. Если мы оторвемся от нее, забыв, что генезис современной культуры также восходит к неким эталонным образцам, и примем нашу во многом производную (недаром с префиксами нео-, пост-, сюр-...) культуру за основу, то можем попасть в такое же положение, что и сорта растений, коим угрожает вырождение. Дело не в том вовсе, что иссякли таланты — такое вряд ли возможно. Но по каким-то причинам всё то, что мы называем высокой классикой, сумело отобразить главное в нас и вечное, что и сегодня может служить прочной опорой: внутреннюю структуру личности, которая воспроизводится в нас с каждым значительным художественным впечатлением.
Возможно, по мере нарастания турбулентных процессов, мы все ближе подходим к тому историческому моменту, когда устойчивость наша в мире будет определяться не только владением законами физики или экономики, но и знанием тех базовых законов, которые тем сильнее нас внутренне структурируют, чем более сложные задачи нам приходится решать.
В любом случае, все увеличивающуюся сложность мира, со всеми зияющими черными дырами и темной материей — не только в физическом смысле, но и в ментальном — все труднее будет одолеть, если не продолжать развивать вкус к высокой сложности. А тем более, если изымать великую классику из школьной или своей жизненной программы, забывая при этом, что в создании того электронного чуда, которое сейчас лежит у тебя на ладони, заметная доля принадлежит и Льву Толстому.
Villeneuve-saint-Georges
Анатолий Вайнштейн
Подписывайтесь на Дискурс в Яндекс. Дзене и Телеграм-канале, а также на страницы в Фейсбуке и во Вконтакте.