Автор: Ирина Иванова
— ...сижу, понимаешь, на крыше и ору как мартовский кот — не вслух, только мысленно, зато так громко, что случайные птицы от первого звука моего голоса стаей вспорхнули и кинулись подальше от меня, сумасшедшего. От орания вслух удержало только то, что не помнил, открытая ли крыша, можно ли здесь сидеть и орать, а проблем с полицией меньше всего хотелось.
Обнимает себя за плечи, вдыхает глубоко, выдыхает медленно. Улыбается неловко:
— Во мне так много всего, что сейчас, кажется, тресну по швам. Иногда не только боли может быть чересчур. Но умирать от переполненности безумным смыслом — самое прекрасное, что можно придумать; потому что и не умираешь по-настоящему, никаких шансов в такой момент по-настоящему умереть, сразу же воскресаешь — как будто после тяжёлого дня принял душ и рухнул в кресло и кофе тебе кто-то заботливый варит.
Закрывает глаза, и сквозь веки словно бы льётся синий свет. Или просто кажется, потому что вся комната — сплошной синий свет, восхитительный до дрожи в кончиках пальцев.
— Так вот — сижу на крыше, ору мысленно, совсем не помню, как я там оказался. Вроде бы до этого был дома?.. Или всё-таки выходил из подъезда? Не суть, главное — очнулся уже здесь, на холодном металле, хоть не на покатой черепице, иначе бы от испуга непременно скатился на асфальт и никакое бы знание, что умирать нельзя, не спасло. А внизу — такая высота! Ты же знаешь, я порой на стул встать не могу, на стремянку залезу — сердце колотится; да, можешь смеяться, это не мешало сидеть наполовину на улице, коленями раму обнимать, пока окна мыл; самому смешно.
Чай наконец берёт со столика, остыл как раз, не обожжёшься от первого же глотка, только в груди потеплеет. И сколько бы внутри ни было смысла, как бы ни разрывало на части, ни трещали швы — место для чая всегда найдётся, столько раз эту теорему доказывали, что почти в аксиому превратилась, никаких доказательств больше не требуется.
— Оглядываюсь по сторонам — там, на крыше; смеюсь: приступами лунатизма вроде не страдал, сознание терять не доводилось, так как же меня угораздило?.. Страшно — до грохота в ушах, ладони мокрые, радуюсь в очередной раз, что держаться не надо, с плоской крыши случайно не падают; а в груди такое пламя, что кричать хочется. Чуть снова не закричал, но стыдно стало: ночь на дворе, в это время все спят, а ты, дурачок, будишь их своим мысленным криком; если уж влип — вылипай молча, крик тебе не поможет.
Потирает глаза, качает головой, будто сам с собой споря:
— Нет, конечно, крик бы мог помочь. Если бы точно знал, что на дурной мой ор явится тот, кто всё объяснит и поможет спуститься, — орал бы не то что мысленно, прямо вслух, из рук полиции вырывался, если бы вздумали меня забрать; впрочем, если бы полиция всё объяснила и, взяв под локти, спустила на землю, не стал рваться, наоборот, расцеловал бы во все щёки, до которых дотянулся, и плакал от счастья.
Пьёт чай — вообще-то зелёный, но в этом восхитительном свете всё кажется бесконечно синим, пронзительно синим, таким острым, что никакие иллюзии устоять не могут, рассыпаются на лоскуты. И в кружке, конечно, вовсе не чай, в кружке — синий свет, который пьёт короткими быстрыми глотками: не терпится продолжить рассказ.
— Взял себя в руки — почти в прямом смысле, за плечи обнял, выдохнул как минимум половину того страха, что внутри успел гнездо свить. Отполз на середину крыши, встал, пошатываясь, сам на себя опирался: не на что больше было. Огляделся ещё раз — и чуть обратно не осел: район абсолютно незнакомый, никакого худо-бедно известного ориентира, какие-то серые дома вперемешку с цветными, но таких же у нас — полгорода. Помнил, конечно, самое главное правило: иди куда глаза глядят и рано или поздно выйдешь туда, где всё будет понятно, — никогда оно не подводило; но в этот раз всё навалилось — и крыша эта, и район дурацкий, и высота, куда же без высоты, даже если бы в здравом уме и твёрдой памяти сюда забрался, всё равно трясся и выл бы тихонько.
Водит пальцем по ободку кружки — жаль, не по стеклянному стакану, мог бы сыграть что-нибудь очень пронзительное и тонкое, ровно как сейчас нужно. С каждым кругом улыбается шире и шире, вот-вот улыбка за границы лица выползет, безумное зрелище получится, и захочешь — не забудешь ни за что; и отлично: ничего сейчас забывать не хочется.
— Стою, на себя опираюсь, в третий уже раз давлю желание заорать, головой верчу, глаза — по пять копеек, не меньше, таращусь на этот не знакомый мне город, думаю: а вдруг не просто на крышу, вдруг вообще в другую реальность меня занесло, мало ли что я там начудил, пока ничегошеньки не осознавал? А город мне подмигивает. Словами не передать, это чувствовать надо, но если почувствуешь — ни с чем не перепутаешь, сразу поймёшь: о, город мне подмигнул, надо же как, наконец-то!
Одними губами повторяет: «Наконец-то...» — в сторону окна оборачивается, щурится — на солнце — бледный, а здесь и сейчас — такой же синий, как свет в кружке, ногти — как у мертвеца, и страшно, и смешно, потому что — ну видно же, какой из него мертвец, такого из школы мертвецов за неуспеваемость в первый же день бы отчислили.
— А город — он такой красивый оттуда, с высоты, с прекрасной крыши, куда в беспамятстве залез, аж голова кружится от восторга, плакать хочется навзрыд. И смысла в воздухе столько, я вдохнул полной грудью, выдыхать боялся — и напрасно: за секунды меня пропитал, корни пустил, живёт и процветает внутри. Ещё не придумал, что же с ним делать, но это неважно, лишь бы он был, этот смысл, а применение всегда найдётся.
Жмурится на мгновение, и видно, как смысл горит в груди, пульсирует в такт сердцу, расползается по телу; кажется, ещё немного — и ничего кроме смысла не останется. Нет, остаётся — целый живой человек, как никогда раньше целый; какой замечательный симбиоз, все улыбаются, всем хорошо...
— Посмеялся над самим собой, волосы ласково себе взъерошил: и чего перепугался? Вот же — дверь, открытая, неужели не помнишь, как распахнул пошире, чтобы ветром не захлопнуло и никого не перебудило? Махнул городу-с-высоты, спустился по всем нужным ступенькам до самого низа, вышел на пустую улицу, пошёл — конечно, куда глаза глядят, и знал, что обязательно приду.
Допивает синий свет, переворачивает кружку над своей макушкой, вытряхивает на голову и на постель синие капли, смеётся так заразительно, что невозможно не подхватить; крыльями взмахивает — нет, погодите, какими крыльями? Показалось на мгновение, просто показалось; но как бы крылья ему пошли — словами не передать!..
— Пошёл — сильно сказано: побежал, поскакал вприпрыжку, что угодно, только не пошёл. Бормотал под нос — или кричал на всю улицу, сам не понял, но из окон никто не высунулся, так что будем считать — бормотал: «Небо, спасибо! Спасибо, трава!» — ну и дальше по тексту, ты наверняка помнишь. Удивительно, как не врезался ни в какой столб: голова-то и правда кружилась, похлеще, чем на крыше, будто выпил много и на голодный желудок, ещё чуть-чуть — и будет уже не хорошо, а плохо. А впрочем, не помню, может, и врезался в столбы, но успевал превратить это в страстные объятия и поцелуи — мне прямо в лоб.
Убирает чёлку, показывает синяки — замечательно синие. На что угодно можно спорить: ни секунды не болели и сейчас, конечно, тоже не болят. Следы от ласковых поцелуев города болеть просто не могут — не в этой реальности, нет, ни за что.
— Добрался, конечно, — сразу до дома, обошлось без промежуточных знакомых мест, просто вдруг увидел знакомое здание, знакомую табличку с улицей и номером, знакомый подъезд, и ключ из кармана подошёл, впустил не только в дом, но и в квартиру. Одежду покидал в прихожей, упал в кровать не раздеваясь, думал — усну сразу же от нервов, от тяжести того смысла, что стучит в груди. Вместо этого улыбался: надо же, как я умею, кто б мог подумать. Хохотал: да я же и мог, я же знал, что умею, я же помнил, но забыл, как последний дурачок. А теперь — вспомнил, всё сразу вспомнил, теперь ни за какие соблазнительные коврижки не забуду, не дождётесь!
Показывает язык — куда-то в потолок, непонятно кому, и даже этот жест так бесконечно полон жизни, что хочется двинуться ближе, попасть в безумный водоворот, захлебнуться, утонуть в нём — и выплыть твёрдо живым, без единого сомнения в собственной живости. Но для начала — можно коснуться его руки; а он и не отталкивает, сжимает пальцы.
— А всего-то надо было вспомнить, что мне умирать нельзя, представляешь? И всё сразу стало так понятно, так легко, так прозрачно, будто заоконное стекло протёр от многолетней пыли и теперь удивляешься: так это не мир был серым, это просто окно грязное?.. И теперь можно просто жить — как хочется! Потому что если мир настойчиво шепчет давно сорванным голосом, что ты должен оставаться живым — уж он как-нибудь позаботится обо всём происходящем, взвалит это на свои могучие плечи, а ты — светись и безумствуй, радуй себя и его, чувствуй горячий смысл в груди; а всё остальное — приложится.
Вдыхает, будто на едином выдохе весь монолог произносил, как уселся на постель, так больше и не вдыхал; а может, и правда на едином: до дыхания ли было, когда рядом, так близко, что сводит горло, творится самое настоящее живое волшебство?..
Повторяет одними губами:
— А всего-то надо было вспомнить, что мне умирать нельзя...
Поднимается с постели, раздёргивает шторы, впуская в комнату свет — пронзительно синий и, конечно, вовсе не из-за штор, наивно было так считать.
— И ты, пожалуйста, тоже — вспоминай.