Мой дед Михаил был седьмым ребенком, но единственным сыном в крестьянской семье Никифора Позднякова. Когда моя прабабушка, в возрасте за сорок, ходила на сносях, прадед дал обет: если родится мальчик, то во что бы то ни стало снарядит его на обучение в Соловки, что в те времена, во второй полови не XIX века, для простолюдина почи талось пределом мечтаний.
Собственноручные изделия Михаила Позднякова, этим реликвиям — сто с лишним лет
И вот, наконец-то, сбылось: после полудюжины дочерей на свет появился сын! Никифор ликовал: «Теперь фамилия не сгинет!» — и сдержал слово, его долгожданный отрок Михаил стал-таки воспитанником Соловецкого монастыря — одного из самых престижных и замечательных обителей на Руси.
Воспитанник не огорчил своего отца, проявил к богословским наукам большое усердие. Кроме того, весьма преуспел в освоении различных ремесел: слесаря, кузнеца, жестянщика, сапожника, часовщика. Он, без сомнения, удостоился бы похвалы своего великого тезки-помора, если бы жил в одно время с ним.
На четвертом году обучения Миша переболел тифом и в результате осложнения потерял слух. Вернулся на родину — в деревню Пекарское Турушлинского уезда, Благовещенской волости, Уфимской губернии. Из поклажи при нем был деревянный, окованный медными полосками сундучок, в котором лежали необычные, а потому очень интересные вещи: иконы в оригинале, «Библия» в тяжелом переплете на ремешках с металлическими застежками, красочный фолиант «Житие святых», редкие экземпляры карманных и наручных часов и миниатюрные инструменты для их починки. Из далекого, а подчас такого близкого детства мне в подробностях запомнились привезенные им картины на библейские темы, особенно одна из них, на которой изображена огромная яма, а на дне ее корчится множество людей с лицами, искаженными страхом предстоящей кары Господней за совершенные грехи.
Еще мне запомнились стены нашей избы, сплошь увешанные всевозможными часами. Тут и веселые ходики с кукушкой, и массивные темного дерева с боем, осуществляемым медведями-кузнецами, и ажурные, с инкрустацией, каждый час ласкающие слух мелодиями «Отче наш» и «Боже, царя храни!». Словом, настоящие произведения искусства. В руках мастера хитроумные механизмы оживали, после чего водружались на стену для проверки точности хода. Добродушный, обычно многое прощающий дед, помнится, едва не отшлепал меня за то, что я, вопреки запрету, все же потянул за медную гирьку, и с таким трудом восстановленные часы грохнулись на пол, лишь чудом не расплющив мне пальцы босых ног. Теперь я, уже сам пятижды дед, понимаю: необходимо как можно раньше обозначить для ребенка табу, пределы допустимого, и настаивать на его обязательном исполнении.
За выполненную работу дед брал не деньгами (да и какие деньги в деревне 50-х!), а предметами старины, в том числе «безнадежными» часами, редкими книгами, искусными изделиями лозоплетения, гончарного дела. Вещь, сработанная с умом, со вкусом, всегда вызывала в его душе благоговейный трепет. Таким вот образом и пополнялась своеобразная коллекция старины, постепенно превращаясь в некий домашний музей. Дед отнюдь не был «Плюшкиным», а просто умел видеть и ценить красоту и неповторимость той или иной вещи.
У керосиновой лампы в десять свечей, с толстой лупой, будто встроенной в глаз, дед засиживался за полночь над сонмом колесиков, пружинок, волосков, балансов... В это трудно поверить, но некоторые детали для затейливых механизмов, если не удавалось реставрировать, он изготавливал сам сродни лесковскому Левше.
Приходилось ему заниматься и делами более прозаичными. Люди со всей округи шли с разными просьбами: запаять самовар (в те времена — предмет первой необходимости), заклепать прогоревший чугунок, смастерить из жести ведро, вырезать оконное стекло, оковать полозья саней, выточить боек для берданки. Своеобразными памятниками даровитому
_
умельцу-самородку стояли в избах изразцовые печи с особым, фамильным лабиринтом теплосберегающих колодцев. Вообще, он запомнился мне постоянно чем-нибудь занятым: плетет лапти, режет стебли доморощенного табака на специальном станочке собственного изготовления, клепает на прикрепленном к чурбаку куске рельса печку-ка-ленку.. Сейчас умиляет и то, как он в отсутствие мамы старался накормить нас, всегда голодных после школы, ломтиками картофельных печенок и килькой, от которой попахивало керосином (наверное, потому, что он приносил ее из магазина в давнишней кожаной сумке, служившей не только для переноски продуктов питания). Колхозная пенсия у него была то ли 12, то ли 17 рублей, и он в получку одаривал нас карамельками. Бабушка Лиза умерла раньше, поэтому воспоминаний, связанных с ней, у меня мало. Знаю только, что на поденщине, когда жали рожь серпом, ей не было равных, причем даже в самую жару она обходилась маленькой бутылочкой воды. «Только во рту смочу — и дальше, дальше.» — рассказывала она.
Ни в Первую мировую войну, ни в Гражданскую Михаил не подлежал мобилизации из-за глухоты. В 1919 году в нашей деревне останавливался летучий отряд белоказаков. Узнав, что тут живет мастер на все руки, они принесли в починку покалеченный пулемет и несколько сабель на заточку, еще есаул приказал наладить свой «секретный» наган. Под утро внезапно нагрянули красные, противник спешно отступил. Дед передал новой власти оружие, но, как мы позже догадались, кое-что утаил.
Юрий ПОЗДНЯКОВ, фото автора
Мне было лет шесть или семь, когда я случайно обнаружил на чердаке махонький никелированный пистолетик (такой можно спрятать в дамском шиньоне, под головной убор или закрепить на лодыжке) и австрийский тесак в ножнах с позолоченными вензелями. Сбежав по склону к речке Изяк, я до изнеможения рубил тяжелым «трофеем» жирный репейник и высокую крапиву, воображая себя героем-богатырем. Пацаны моего поколения часто не только играли в войну, но и дрались всерьез, нередко до крови. Вот и у меня на всю жизнь остались два шрама — от каменной плитки (под левым глазом) и от палки с насаженной на ее конец гильзой (на макушке). В пылу очередной схватки я где-то обронил тот чудный пистолетик, да так и не нашел. Ну, а саблю мой старший брат, завзятый нумизмат и филателист, обменял при случае на раритетные монеты.
Возвращаясь к теме, скажу, что у Михаила и Елизаветы было две дочери и три сына. Старший, Иван, во многом пошел в отца: такой же смекалистый и мастеровитый, ко всему прочему лихо играл на гармошке и слыл, что называется, первым парнем на деревне. В Великую Отечественную в одном из боев ему срезало осколком ухо, а следующее ранение, летом 1944 года, оказалось смертельным. Второй сын, Степан (мой отец), тоже полной мерой хлебнул военного лиха, до конца своих дней страдал от контузии, полученной в июле 41-го. Впрочем, это не помешало ему стать отменным кузнецом, ковал аккуратные подковы по снятым меркам и мог уверенно «обуть» любого, даже самого норовистого коня. По жизни лошади и охотничьи собаки были его непреходящей страстью. Третий сын, Александр, как говаривали далекие предки, был «зело горазд к наукам». Он ходил в школу на лыжах за пять верст, однажды в сильный мороз и жуткую метель заплутал, получил воспаление легких и вскоре умер.
Селяне, те, что побогаче, нанимали деда, хорошего жестянщика, крыть дома железом. Сухой, жилистый, он мог лазать по верхотуре до преклонных лет. От тяжелой работы у него образовалась паховая грыжа, оперировать ее отказались, так как кашель курильщика не дал бы шву затянуться. Михаил оставил этот мир на 83-м году. К сожалению, почти все его добро утрачено при переездах, поскольку наша семья в поисках лучшей доли неоднократно меняла местожительство. В итоге вновь осела в исконно родных местах. Не зря сказано: хорошо там, где нас нет. В память о дедушке — универсальном умельце, истовом труженике и ценителе красоты у меня остались только сделанная им буковая шкатулка, карманные часы с декоративной серебряной напайкой, небольшой медный чайник и граненая цветочная ваза из бронзы. Эти предметы как будто до сих пор хранят тепло его заскорузлых рук. Через толщу лет я вдруг остро ощутил, что это скромное наследие для меня ценно как вещественное свидетельство из дальнего далека своей родословной.