Все смешалось в этом июне. Природа будто сбилась с естественного ритма: резкие чередования потеплений и холодов уже с середины мая начали ломать привычный распорядок растений. Сирень никак не могла сообразить, распускаться ли ей или все же еще не пора – потом все-таки распустилась, но заморозки скоро охладили ее, и она, едва благоухая, несколько недель стояла полураскрытая, не в силах ни полностью расцвести, ни спрятаться обратно в свои мелкие бутоны. Последовательность сезонных ароматов была нарушена, запах черемухи сливался с жасмином, липой и все той же сиренью. Пасхальные одуванчики светились солнечной желтизной чуть ли не целый месяц, не торопясь превращаться в лунный пух. Грозы, ливни и льдистый град перемежались пыльным кратковременным зноем.
На памяти семидесятилетнего московского жителя Ильи Ивановича прежде такого не бывало. Сегодня он с опаской вышел из дома и дальнозорко вглядывался в небо, будто раздумывая, чего ждать от небесных стихий в ближайший час. При нем был и зонтик, и скрученная в сверток целлофановая накидка с капюшоном, но вероятность скорой непогоды все же беспокоила его, и он никак не мог решить, стоит ли ему выходить в город или лучше остаться дома. Все вокруг казалось мягким, медленным, размытым и приглушенным – как обыкновенно бывает перед бурей. В ушах словно были ватные шарики, и будто бы чуть ослабло зрение. Когда в просвете между домами на небе появилось тревожное затемнение, он, будучи человеком осторожным, решил-таки не рисковать и вернуться в свои комнаты. Куда эти темные тучи поплывут, неизвестно, а от сюрпризов нынешнего лета разумнее держаться подальше, в безопасном пространстве уютного дома.
К тому же у него было отложенное дело – одновременно и приятное, и такое, что не хотелось осуществлять сразу, как будто требующее предварительной паузы для внутренней подготовки и сосредоточения. Некоторое время назад он получил по почте диск с музыкальной записью: симфонический оркестр Баден-Бадена, которым руководил его сын, давно уехавший покорять Европу, исполнял «Большую мессу» Вольфганга Амадея Моцарта – сочинение, быть может, и не самое знаменитое, но от того не менее прекрасное. Илья Иванович любил Моцарта – и переживал за успехи сына. Что-то не давало ему прослушать запись: несколько раз он запускал проигрыватель, однако при первых звуках сразу же выключал его, как будто стесняясь возможной музыкальной неудачи. Сейчас ему подумалось, что вот как раз тот случай, когда пришла пора наконец собраться и послушать запись.
Удобно устроившись в кресле, Илья Иванович надел большие, плотно прилегающие наушники, достал диск и приготовился было включить звук, но тут заметил краешек вложенной тоненькой брошюры, на которую раньше не обращал внимания. На первой странице был прижизненный портрет Моцарта. «Как же он некрасив! – подумалось ему. – И как это возможно, что самая изысканная музыка написана человеком с таким неприятным лицом? Впрочем, весьма вероятно, что виноват здесь автор портрета». Из брошюры он узнал, что, оказывается, имя композитора при крещении было Иоанн Златоуст, но сам Моцарт называл себя только именем Вольфганг. Что пятеро его братьев и сестер умерли в детстве. Историю же его собственной ранней и таинственной смерти он знал и раньше. Ему понравилась выделенная крупным шрифтом цитата: «Я слышу свою музыку не отдельными частями, а всю сразу». Илья Иванович подумал, что, наверное, в этом и должно быть отличие гения от просто талантливого человека – в восприятии явлений не по отдельности, а во всей их целостной совокупности.
Он включил музыку, и мощный поток высоких и вместе с тем тревожащих энергий стал овладевать им. Ему показалось важным попытаться поймать и сформулировать нахлынувшее чувство, но оно не давалось ему, ускользало, опережало своей сложностью подбираемые им определения. Илья Иванович хотел совместить воедино в одной идее переживание грандиозности, масштаба, возвышенного порядка, которое он слышал в музыке, исполняемой оркестром сына – и чувство стоического отчаяния, судьбоносности и промыслительности той человеческой ничтожности, которое также угадывалось им в многоголосии мессы. В какой-то момент ему показалось, что он нашел верный символический ход.
Достоинство – вот наиболее близкое слово, вот о чем пел литургический хор. При всех бедах и несчастьях, подлостях и низостях, нищете и поражениях сохранение достоинства – единственный спасительный принцип. Быть достойным своего имени, рода, дома, своих предков и потомков. Ведь на самом деле не может быть никаких тайн, нельзя человеку что-либо скрыть или скрыться. Он всегда на виду, всю жизнь на сцене, он перед огромным зрительным залом, где зрители – его знакомые и родственники, святые и грешники, Бог и ангелы. Да, эта музыка – прежде всего о достоинстве, которое дает силу преодоления, открывает спрятанные неурядицы, исцеляет, превозмогает их и приводит к равновесному порядку. Не потому ли становится так легко и хорошо всякий раз, когда погружаешься в его опусы?
Илье Ивановичу почему-то подумалось, что если и есть наглядный образ совершенного достоинства, то это кошка. Точнее сказать, его прошлая кошка Ксения, Ксюша. В любых ситуациях и положениях, во всех позах своего кошачьего тела она проявляла такую благородную простоту, изящество и естественное достоинство, до которого было далеко всем английским лордам и испанским грандам, вместе взятым. И откуда в кошачьих такой непритворный природный аристократизм – даже в дворовых, совсем беспородных? Он вспомнил, как Ксюша уходила умирать – во всяком случае, как он тогда это понял. Старая, ослепшая, едва держащаяся на облезлых лапах, она с трудом передвигалась, ходила пошатываясь, стукалась мордочкой об углы комнат и ножки стульев – и вот однажды пропала, нашла выход из дома. Известно, что кошки уходят прятаться, чувствуя близкий конец, и Илья Иванович тогда внутренне простился с ней, не предпринимая попыток ее найти, уважая ее решение. Но она вернулась! Слепая, мокрая, озябшая. Тем не менее полная достоинства и осознания своего права делать, как велит ей сердце. Три дня она блуждала где-то под холодным осенним ливнем, но потом передумала помирать и отыскала-таки дорогу обратно – и жила еще несколько месяцев после этого… Не Моцарт ли, кстати, написал ту знаменитую арию двух котов, которую так забавно поют два тенора? Нет, кажется, это был Россини. Илья Иванович иногда путал Моцарта и Россини – они ведь и впрямь чем-то похожи, особенно эти их оперы про цирюльника из Севильи.
Размышления о Моцарте вызвали в Илье Ивановиче воспоминания о поездке в Вену – это был первый и последний заграничный отпуск, который они провели вместе с женой много лет назад. Вскоре после возвращения из Европы у нее обнаружили тревожное затемнение в легких, она сгорела за три месяца. Но тогда августовским летом они наслаждались имперской столицей. Из дворца Хофбург они переезжали во дворец Шенбрунн, а оттуда во дворец Бельведер. Смотрели представления конных наездников, какие бывают только в Вене. Пили бодрящее австрийское вино грюнер вельтлинер, подаваемое к прозрачному шницелю, за которыми следовали яблочный штрудель и кофе по-венски. Вместе, взявшись за руки, как молодожены, задирали головы вверх, разглядывая чудеса фасадов и интерьеров собора Святого Стефана, к которому и приволокли двести лет назад тело Вольфганга Моцарта, благородного масона и нищего гения.
Оттуда они поехали в Венецию – это несколько часов на машине. У церкви, где крестили Антонио Вивальди, они, поделив наушники, слушали «Времена года». В кафе «Флориан» на площади Сан-Марко, где сам Казанова привычно соблазнял юных венецианок, они рассматривали золотые мавританские орнаменты, споря, чего здесь больше – пошлости или вкуса. В итоге соглашались, что в любом другом месте блестящие декорации были бы пошлостью, но здесь – мерилом вкуса. В лавчонке на мосту Риальто они купили, трижды переплатив, одинаковые серебряные перстни: один ей, один ему, получилось, что вроде как обручальные. А потом отправились на остров Мурано, где с поистине детским азартом участвовали в наивном туристическом аттракционе – пытались выдуть нечто из горячего размягченного стекла. Илья Иванович потом показывал гостям сделанную им самолично аляповатую муранскую скульптуру. Гости почтительно кивали: ведь ничто не может так обесценить вкус человека сегодня, как непризнание им ценности абстракций.
Илья Иванович слушал части «Большой мессы», и поток воспоминаний не мог остановиться в нем. Картинки Вены и Венеции переместили его дальше на Восток. Вот они уже вдвоем с сыном-студентом, их весенняя поездка в Индию. Как же чужд ему был этот манящий столь многих Восток с его нарочитым мистицизмом, вычурными ритуалами и грязноватым бытом! Но даже и он, будучи человеком чутким к подлинным живым энергиям, не мог не испытывать сильных душевных волнений, вызываемых благовониями, ритмами и гармониями, которые слышались отовсюду. Пребывание среди заклинателей змей и размышления о восточных верованиях вызвали в нем едва ли не самую раннюю память, которую он способен был в себе обнаружить. Это была мысль о смерти – точнее, о бессмертии. Точнее, первое ее ощущение и осознание. Ему было около трех лет. Он подумал: вот когда я умру – как это будет? И что это значит? Чей уверенный голос, возможно, его собственный, спокойно ответил ему тогда: «Когда ты умрешь, ты тут же родишься снова, но кем-то другим». Откуда в маленьком существе, едва умеющем говорить и думать, такое твердое знание о переселении душ, Илья Иванович не знал, но точно знал, что это знание не могло ниоткуда явиться трехлетнему ребенку, кроме как из глубины его самого.
Мысли о смерти не столько тревожили, сколько успокаивали семидесятилетнего Илью Ивановича, заборматывали его беспокойство. Сливаясь с мелодиями мессы, он все больше приходил к одной решающей мысли. Эта мысль в нем росла, укреплялась – и как будто подтверждалась эхом моцартианских гармоний. Ему все сильнее казалось, что совершенство слышимой музыки отражало правильность, соразмерность прожитой им жизни. В какой-то момент он крепко доверился этому впечатлению. Он все более уверялся в том, что достиг единственно доступного для себя порядка, упорядочения всех прошлых расстройств и неурядиц. Что наконец все в его жизни выстроилось почти безупречно. И что, конечно, хотелось бы претендовать на большее и лучшее, но, как он трезво понимал, видимо, ничего такого уже никогда не будет. Он понял, что достиг внутреннего предела, и дальше движение – только вниз и вспять. От этой мысли стало легче. Все выглядело так, что от него теперь ничего не зависит, и нет возможности что-либо улучшить и исправить. А значит, надо тихо уйти – по крайней мере, сохранить, уберечь все то, что с ним в любом случае останется навсегда. Однажды это все равно придется сделать – почему же не теперь? Просто уйти, оставив все как есть – в смерть, в младенческое перерождение, в бессмертие.
Дослушав запись, Илья Иванович поднялся, взял зонт и вышел из дома. Повернул ключ в замке – и удивился этому очевидному действию. Необходимость закрывать дверь почему-то теперь показалась ему нелепой. В доме ведь нет ничего такого, о чем можно было бы беспокоиться или жалеть, что следовало бы охранять. Да даже если бы что и было! Вот на эти незначительные мелочи, на эти смешные опасения и тратится время жизни? Ясно, что сюда он больше не вернется. Запирай не запирай – все равно имущество теперь останется другим, не ему. А он не возвратится сюда. Если у него и остался какой-то малый смысл будущего, то он – в движении, в силе ухода, говоря по-библейски – исхода.
Пора было отправляться в путь. Ничего здесь больше его не держало – да и раньше не держало, но только он этого почему-то не осознавал. Более того, остаться сейчас – значило бы предать и себя, и всех, кто испытывал к нему хоть какое-то уважение, кто хорошо думал о нем. Главный способ – вспомнить про то самое достоинство. Пусть не как у кошки, а гораздо мельче, но хоть как-то. Без него теперь всем будет лучше – считайте, что это его христианское смирение. Тем более что это оно и есть. «Полагаю свою жизнь окончательно улаженной, законченной и совершенной, у всех прошу прощения и всех прощаю. Мне пора».
С этими мыслями он сошел с крыльца, сделал несколько шагов, осторожно глядя себе под ноги, увидел на земле оторванную кисть сирени – и поднял голову. Двор невозможно было узнать. Деревья были выкорчеваны из почвы и разбросаны вверх корнями, их смятые кроны перемежались с поваленными фонарными столбами, обвисшими проводами и кусками отлетевшей кровли. Истерзанные гроздья сирени, соцветия черемухи, жасмина и липы были смешаны в одну большую цветочную массу. Раскиданные повсюду головки одуванчиков сморщились и потемнели. Пространство перед домом представляло собой торжество хаоса и трагической гибели.
У Ильи Ивановича перехватило дыхание, абсурдность увиденной им картины, не дававшей возможности понять смысл пришедшего с неба катаклизма, привела его в оцепенение. Но чувство растерянности и собственной беспомощности перед внезапным буйством стихии неожиданно соединялось в нем с нарастающим другим чувством. Подобие диковатой, почти мстительной радости непроизвольно развивалось внутри его, как будто яростное дыхание близкой еще стихии подспудно подпитывало его живой энергией своего гнева. У Ильи Ивановича словно бы включился слух. Он услышал далекие женские вскрики, завывание собак и истошное воронье карканье. Где-то за домом с оглушительным воем сирен проехало несколько машин скорой помощи.
В одну минуту в его сознании все поменялось. Он глубоко и уверенно задышал юным воздухом катастрофы. Мысли о том, что его присутствие здесь избыточно и должно быть завершено, стремительно развеивались. Он все больше чувствовал, что его черед еще не настал. Он увидел, что природа, совершившая эту мессу, уже приняла сегодня жертвоприношения. И жертва не он, другие. Илья Иванович нагнулся и поднял помятую кисть сирени. Он вспомнил, что в детстве мог часами стоять у сиреневого куста в поисках чудотворного цветка – не с обычными четырьмя, а с пятью лепестками. Считалось – и он в это верил, – что если его съесть и загадать желание, то оно исполнится. Лишь однажды ему показалось, что он его отыскал, но порыв ветра сразу сдул его с ладони. И вот сегодня, много десятилетий спустя, он не стал считать. Он совершенно точно знал, что заветный пятиконечный цветок сейчас у него в руках. Более того, он понял, что знает эти пять лепестков по именам – всегда их знал, но забыл. И теперь вспомнил. Kyrie. Gloria. Credo. Sanctus. Benedictus.
Андрей Новиков-Ланской