Читайте Часть 1, Часть 2 романа "День да ночь" в нашем журнале.
Автор: Михаил Исхизов
Афонин в несколько длинных затяжек докурил папиросу, выбил каблуком ямку в земле, положил в нее окурок и присыпал. Затем подобрал шинель, снова закутался в нее и прилег на сухую землю тут же, возле орудия. Засыпая, заставил себя думать, что никакие фрицы ни сегодня, ни завтра не полезут. А полку пришлют замену и отведут батареи на отдых. На неделю, не меньше. А может быть, даже, на две. Тогда и постирать можно будет, и помыться по-настоящему. Приедет сержант Ракитин, и все будет как надо.
Опарин прикидывал, где бы достать поесть. Пойти к другим расчетам? Так они километра за два, не ближе. Да и там тоже пусто. Кухня одна на всех. Деревни близко нет. Можно бы у танкистов что-нибудь перехватить? Танкисты – ребята хваткие, всегда запас имеют. Только где они, эти танкисты? Не видно их и не слышно. Одна надежда на Ракитина. Должен он что-нибудь привезти.
Бакурский ушел за бруствер, лег на траву и уставился в степь.
Выгоревшая за долгое лето, сухая осенняя степь уходила вдаль до самого горизонта и казалась бесконечной, как небо. Такой же вечной и равнодушной.
Бакурский прикрыл глаза.
… Красные пунктиры трасс вспыхнули неожиданно. «Фоккер» подкрался со стороны солнца, и Бакурский его не заметил. А ведь он должен был доложить пилоту, что «фоккер» сел на хвост. Пилот бы развернул машину, бросил ее под «фоккер», и ушли бы…
«Фоккер» ударил по кабине штурмана и попал первой же очередью. Верхняя сфера осталась беззащитной. Это самое страшное, когда чувствуешь себя беззащитным. Когда тебя расстреливают, а ты не можешь ничего сделать.
«Фоккер» подошел вплотную, выпустил очередь по правому крылу, дождался, пока выплеснет язык пламени и отвернул. Тут он и подставился. Бакурский полоснул из ШКАССа. Он чувствовал, что попал, понял, что попал. Ему даже показалось, что он видел, как пули стучали по фюзеляжу. Но «фоккер» развернулся и улетел. Что мог сделать Бакурский со своим ШКАСом, пули которого не брали бронированное брюхо «фоккера»?
Язык пламени вытянулся, добрался до кабины Бакурского и лизнул ствол пулемета. Машина накренилась и посыпалась к земле. Они падали. Горели и падали… Горели и падали…
Дрозд остался сидеть на неструганых досках снарядного ящика. И мысли у него были неприятные. Писарь невесело размышлял о том, как ему не повезло: попал в самый худший расчет. Один обгорелый, смотреть на него страшно. Глянешь – все внутри переворачивается. И психованный. Другой все время спит. Может быть, сроду такой чокнутый. Тоже не подарочек. Третий – самый зловредный. Как он сразу набросился: «Руки вверх! Руки вверх!» и автоматом тычет. Одна надежда на командира орудия. Приедет командир и все расставит по местам. Они здесь все рядовые. А он, хоть и рядовой, но писарь. Писарь и сержант должны поддерживать друг друга. Надо перетерпеть как-нибудь эти сутки, пока замена придет. Потом сразу рвануть в штаб.
* * *
Машина застыла на неширокой разбитой проселочной дороге, разрезающей надвое молодую рощу. Большой, сильный «студебеккер», нагруженный снарядами, стоял безжизненной грудой металла и дерева. Стоял уже добрых полчаса.
– Получается что-нибудь? – спросил сержант Ракитин у торчащих из-под машины ног, обутых в поношенные кирзовые сапоги.
Ответа не последовало.
– Лихачев, ты не можешь спать быстрей? – поинтересовался сержант. – Тут всего километра три осталось. Нам бы надо еще сегодня добраться до своих. Засветло.
Ноги зашевелились, давая сержанту понять, что он напрасно придирается и их владелец вовсе не спит, а занят серьезным делом.
– Не спишь, – понял Ракитин. – Или уже выспался. А, может, я тебя разбудил, так извини, пожалуйста, – издевался он, – но у меня другого выхода нет. Ехать надо.
Ноги задвигались, и стали медленно высовываться из-под машины. Вначале полностью вылезли сапоги. За ними пошли хлопчатобумажные шаровары. Когда-то они имели цвет хаки. Но сейчас никто бы об этом не смог догадаться. Потом появилась гимнастерка, тоже вся в пятнах мазута, краски, смазки. И, наконец, лицо. Естественный цвет его определить не представлялось возможности. Все черные, серые, коричневые тона и оттенки, которые существовали в природе, и даже такие, которых в природе не было, покрывали это лицо мазками, пятнами и полосами. Только глаза светились на нем. Большие голубые глаза, вроде бы не имеющие никакого отношения к этой чумазой физиономии.
Все это, выползшее из-под машины, сначала село, затем вытянулось вверх, аж на сто восемьдесят два сантиметра, и перед сержантом Ракитиным предстал во всей красе водитель «студебеккера» рядовой Лихачев: гимнастерка расхристана, расстегнута почти до пупа, пряжка ремня потерялась где-то на боку, короткие волосы – дыбом.
Ракитин с тоской разглядывал своего водителя. Были они одного роста, но сержант, казалось, возвышался над шофером на целую голову. Ладно сидящая гимнастерка подчеркивала широкие плечи, ремень плотно облегал узкую талию. Сапоги надраены, воротничок застегнут, спина прямая. Убери лычки с погон – все равно сержант. Даже посеревшая от пыли повязка, выглядывающая из-под пилотки, не портила вида.
Они стояли на изуродованной войной дороге, покрытой рытвинами, ухабами, глубокими колеями, выдавленными сотнями тяжелых машин, усыпанной крупными комьями спрессованной и спекшейся земли, выброшенными траками танков и тягачей. Хуже нет, чем попасть на такую дорогу в распутицу. Завязнешь, сядешь на мосты и будешь сидеть, пока не вытащат тебя на буксире. А сейчас стояла великая сушь, и дорога была твердой, как будто ее выстелили из бетона. Вдоль нее тянулась неширокая полоса пожухлой травы, покрытой серой пылью. Серая дорога, серая трава, серая пыль…
А рядом яркими красками светилась роща. И зеленый цвет, и желтый, и багрянец, и десятки полутонов создавали удивительную мозаику. Но Ракитин и Лихачев не видели осеннего взрыва красок, буйства нежности и разноцветья. Они стояли на серой дороге и смотрели друг на друга. Лихачев на сержанта – с преданностью. Сержант на Лихачева – с грустью.
«И ничего с ним не сделаешь, – думал сержант, в который раз разглядывая замысловатые узоры на физиономии водителя. – Таким его мама родила. Не трус, и соображалка работает, и веселый, дай бог каждому. А к машине близко подпускать нельзя».
– Когда ты форму носить научишься? – ни один сержант не переносит распахнутых гимнастерок и болтающихся ремней.
– Виноват! Сейчас! – Пальцы Лихачева быстро забегали по пуговицам. Потом вытащили на видное место пряжку ремня, затянули его и одернули гимнастерку.
– Какого черта ты полчаса под машиной лежал? – поинтересовался сержант.
И замер, потому что налетел на рощу порыв ветра, и все краски, все узоры, начали быстро меняться, как это было в детстве, когда смотрел Ракитин в подаренный родителями калейдоскоп. При этих совершенно невероятных, волшебных сменах красок и узоров, увидел Ракитин совершенно другую рощу и удивился невозможной, несказанной ее красоте.
Лихачев ждал, когда командир доругает его, не дождался, поднял глаза, проследил за взглядом сержанта и тоже застыл.
– Откуда такая красота берется? – покачал головой Ракитин. – Кажется, никогда такого не видел.
– Природа, – охотно отозвался Лихачев. – Гармония цветов в природе настолько велика, что всегда вызывает чувство восхищения.
– И никто этого не видит, кроме нас с тобой, – продолжил Ракитин, не очень-то прислушиваясь к словам водителя. – Такая красота пропадает.
– Сюда бы сейчас краски и все это нарисовать. Люди собирались бы толпами. Стояли бы и восхищались.
– Любишь красоту? – Сержант оторвал взгляд от рощи и снова стал разглядывать Лихачева.
– Люблю, – подтвердил Лихачев, не заметивший, что настроение у начальства меняется. – Я всегда любил писать пейзажи. У меня целая серия есть: «Двенадцать месяцев. Год тысяча девятьсот сороковой». Перед самой войной закончил.
– Значит, красота тебе нравится… А на что ты сам похож? Посмотри на свои руки.
– Лихачев послушно поднял руки и посмотрел на них. Ладони покрывал плотный слой смазки, сажи, земли и еще чего-то, не известного ни Лихачеву, ни сержанту Ракитину, а возможно даже, и передовой науке. Лихачев повернул ладони тыльной стороной вверх. И здесь было то же самое. Видимо, что-то, «не известное передовой науке», пропитало руки насквозь.
– Нравится? – поинтересовался сержант.
Лихачев неопределенно хмыкнул.
– А теперь можешь представить, как ты выглядишь, если лицо у тебя точно такое же, – продолжал сержант воспитывать. – Тебя в таком виде срочно надо в расположение фрицев направить. Их до смерти напугать можно. Они все поголовно верующие и примут тебя за нечистую силу.
Лихачев молчал, преданно глядел на начальство большими голубыми глазами.
– Нашел, что у тебя там забарахлило? – Ракитин решил отложить вопросы воспитания и перешел к тому, что его сейчас больше всего беспокоило.
– Никак нет… – Лихачев опустил голову и стал внимательно разглядывать сапоги. – Там, товарищ сержант, происходит что-то таинственное. Вроде все в порядке, а мотор глохнет по совершенно непонятной причине.
– Тебе такую хорошую машину дали, иностранную. А ты с ней управиться не можешь. На тебя вся Европа смотрит!
– Ничего подобного. Это я смотрю на Европу. Ей на меня смотреть некогда. Она в лице немецких танковых дивизий драпает не оглядываясь. Поэтому смотреть на меня не может.
– Драпает она, положим, не от тебя. Может бензин кончился?
– Бензин? – Лихачев удивился, как ему самому не пришла в голову такая простая мысль. – Сейчас проверим.
Он сорвал с дерева ветку, очистил ее от листьев и опустил в бензобак. Веточка возвратилась мокрой. Бензина в баке оказалось под самую завязку.
– Не бензин, – согласился Ракитин. – Может, со свечами что-нибудь?
– Свечи в идеальном порядке. Собственноручно проверял каждую от двух до трех раз.
Машина стояла как раз на половине дороги между штабом полка, откуда они сейчас ехали, и позицией орудия. На какой-то несчастной рытвине Лихачев тормознул, переключая скорость. Мотор, отношения с которым у шофера были сложными, раза три чихнул и заглох. И теперь Лихачев никак не мог разобраться, в чем дело. А сержант Ракитин ни об автомобильных, ни о каких-нибудь других моторах вообще понятия не имел. И поэтому находился в полной зависимости от своего подчиненного.
Лихачев подошел к машине, ударил каблуком по скату.
– Это американцы специально по зловредности такие машины нам подсовывают, – объяснил он. – Капиталисты-монополисты. Все они же вредители, чемберлены и акулы капитализма.
– Может, они и акулы, но пока ты за эту машину не взялся, мы с ней горя не знали.
– Так она тогда была новой. А сейчас вся побитая, живого места нет.
– Новая, старая… Я сейчас уйду к орудию, – сообщил Ракитин, – а ты будешь снаряды перетаскивать. У тебя какая задача? Доставить снаряды на место. К огневой. Не смог подвезти, как человек, будешь таскать на горбу, как верблюд. Все пятьдесят ящиков.
– Перетаскаю. Чем с этой капиталистической консервной жестянкой мучиться, лучше на горбу таскать. И, вообще, обращаюсь к вам с официальным рапортом, товарищ сержант. Прошу освободить меня от этого драндулета и поставить к орудию. У меня хороший глазомер и я буду отличным наводчиком.
– Как тебя, вообще, в шоферы занесло? – спросил сержант. Он и сам понимал, что надо снимать человека с машины и переводить в расчет. Только где другого шофера возьмешь? – У тебя к машинам никакого расположения нет. Ты их не любишь. Они тебя не слушаются. Зачем ты, и себе и другим на беду, шофером стал?
– Послали… Я скромно хотел сражаться в пехоте. В царице полей. Меня вполне устраивали будничные подвиги пехоты и ее негромкая слава. Мне это вполне подходило. Только когда меня призвали, в государстве ощущался дефицит в водителях автомашин. Спросили, кто умеет? Человек двадцать отозвались из нашей команды.
– Ты и до войны шофером был?
– Никак нет. Я до войны вообще никем не был. Я до войны учился рисовать. А что касается техники, особенно если она на колесах, так я даже тележного скрипа боялся. Я из-за своей распрекрасной фамилии невинно пострадал.
– Как это, из-за фамилии?
– Очень просто. Двадцать человек отозвались, которые хотели в шоферы. А нужно было больше. Тогда начали вызывать тех, кто не хотел. Лейтенант вызывал. Молодой. Глаза как угли светятся, красный шрам через левую щеку и на палочку опирается. И сердитый – огонь-лейтенант! Глянет, хоть прячься в укрытие, насквозь прожигает. Он как в список посмотрел, так сразу, конечно, меня вызвал. Такое у меня счастье. «Лихачев, – говорит, – выходи из строя!» Я вышел. Уставился он на меня раскаленными угольями и спрашивает: «Ты чего, Лихачев, в водители не желаешь?» – «У меня, – говорю, – к технике таланта нет». – «Что значит, нет! Тебя родина призвала, а ты кобенишься! Куда тебе еще с твоей фамилией! Не в пехоту же! Раз ты Лихачев, то должен быть военным водителем и фамилию свою оправдать! Становись в строй!» Так я и попал из-за фамилии… Только я решил, что шофером не буду. Стану волынить, и меня как неспособного в пехоту отчислят.
– Не отчислили?..
– Если бы вы, товарищ сержант, видели того лейтенанта, вы бы меня не спрашивали.
Лихачев задумался на короткое время, вздохнул, представил себе горячего лейтенанта, и продолжил:
– Когда всех отобрали, сколько нужно, выстроили, лейтенант речь толкнул. Очень содержательную. «Фронту нужны толковые и лихие водители, – сообщил он. – Перед вами поставлена задача: стать опытными шоферами в самое короткое время. Ваше мастерство – удар по врагу! И к учебе вы у меня будете относиться с полной ответственностью. Сачков приравниваю к дезертирам и изменникам Родины. Расстреливать пока не будем. Дадим возможность искупить вину. Сачков заставим! Дураков научим! Это я вам обещаю. Это я беру на себя. Сам буду вас учить, сам буду командовать. С сегодняшнего дня я ваш бог, царь и воинский начальник. Выше меня власти нет! – Он помахал своей палкой. Очень убедительно это у него это получилось. – Пока подлечусь – сделаю из вас героических водителей. На фронт поедем вместе!» Тогда я и понял, что армия совершенно не может без меня обойтись именно в этом роде войск. Или в штрафбат пойду, или стану шофером. Так уж лучше в шоферы. Хотя тоже удовольствие маленькое.
– Где ты рисовать научился? – поинтересовался Ракитин.
– Сначала нигде. Просто у меня были способности. Само собой получалось. Я на улице все заборы изрисовал и все стены. А когда на заборах и стенах места не осталось, послали меня в художественное училище. Но учился только полтора года.
– И рисовал бы ты картины, если бы не война. Может, у тебя талант. А к машине тебя близко подпускать нельзя. Послушай, Лихачев, а не стартер ли у тебя барахлит? Может быть такое?
– Может, и стартер, – покладисто согласился Лихачев.
– Тащи ручку. Крутну разок.
Лихачев достал длинную, почти метровую, заводную ручку, передал ее сержанту, а сам забрался в кабину.
Ракитин вставил ручку в отверстие, взялся за нее обеими руками и рывками крутнул раза четыре подряд.
Лихачев на что-то нажал у себя в кабине, и мотор неожиданно для Ракитина и еще более неожиданно для самого Лихачева заработал.
Он звучал ровно, сильно и уверенно. Сама машина, как будто давно ожидавшая этого, ожила и даже похорошела. И не портили ее теперь отметины войны. Ободранная краска на кабине, пробоины и рваные шрамы на бортах, оставленные осколками, придавали ей теперь вид бывалый и суровый, подчеркивали, что это машина – ветеран, всякое повидавшая и на все способная.
– На! – отдал сержант железяку Лихачеву. – В следующий раз сам соображай, что у тебя с машиной. Художник!
Продолжение следует...
Нравится роман? Поблагодарите журнал и Михаила Исхизова подарком, указав в комментарии к нему назначение "Для Михаила Исхизова".