Найти тему
Les Livres

Сила языка в литературе

Форма важна не менее, чем содержание.

Во время чтения я всегда сосредоточена на восприятии языка произведения: как он звучит, как он выражает мысли, насколько он чувственен, сложен, оригинален.

Слово — это образ, идея, повествование и впечатление, и умение его использовать определяет мастерство писателя. Талант писателя заключается в желании и способности искать и открывать истину, видеть иную сущность явлений и жизни, обнажать правду и передавать собственные ощущения. Это — содержание. Язык — это форма, и подлинно великолепное произведение возникает при гармоничном сочетании этих двух составляющих. Идея цепляет, язык завораживает. Идея остается в памяти и побуждает к рассуждению, язык заставляет читателя перелистывать страницу за страницей. Идея — душа произведения, язык — его эстетика. Именно слову во всей его красоте, полноте звучания, власти над впечатлениями и эмоциями читателя дано быть выражением писательского таланта. Потрясающая идея, выраженная изящным образом, являет собой совершенство мысли. Так создаются неповторимые произведения.

Язык, которым говорит книга, во многом определяет тот настрой, с которым её будут читать; так тон, которым говорит человек, определяет то, как слушатели воспримут его слова. Для меня тот самый книжный монолог, который останавливает время и завораживает силой слова, полон метафоричности, стремительного бега мысли по лабиринтам сознания и элегантной красоты, присущей истинным и редким интеллигентам. Поэтому здесь отрывки «потерянного поколения», «истоков экзистенциализма» и «старомодного английского реализма».

Язык Эриха М. Ремарка особенный. Он живой, он здесь и сейчас, он создает перед нами объемные картины; загадочный, аллегоричный, иносказательный, полный лирики и чувств — искренних, настоящий, простых чувств, не имеющих ничего общего с раздражительным избытком эмоций и глупой сентиментальностью. О чем бы Ремарк ни писал, он пишет об этом с предельной точностью, потому в его романах переживания души так возвышенны, а реальность так саркастично груба.

«... Где наше первоначальное лицо? — размышляю я. — Первоначальный ландшафт, до того как он стал вот этим ландшафтом, воспринимаемым нашими органами чувств, парком и лесом, домом и человеком? Где лицо Бодендика, до того как он стал Бодендиком? Лицо Вернике, пока оно не связалось с его именем? Сохранилось ли у нас какое-то знание об этом? Или мы пойманы в сети понятий и слов, логики и обманщика разума, а за ними одиноко горят первоначальные пламена, к которым у нас уже нет доступа, оттого что мы превратили их в полезное тепло, в кухонное и печное пламя, в обман и достоверность, в буржуазность и стены и, во всяком случае, в турецкую баню потеющей философии и науки. Где они? Все ли еще стоят неуловимые, чистые, недоступные, за жизнью и смертью, какими они были до того, как превратились для нас в жизнь и смерть? Или они, может быть, теперь горят только в тех, кто живет здесь, в комнатах за решетками, кто сидит на полу или неслышно крадется, уставясь перед собой невидящим взглядом, ощущая в своей крови родную грозу? Где граница, отделяющая хаос от стройного порядка, и кто может перешагнуть через нее и потом возвратиться? А если ему это и удастся — кто в состоянии запомнить то, что он увидел? Разве одно не гасит воспоминаний о другом? И кто безумен, отмечен, отвергнут — мы ли, с нашими замкнутыми и устойчивыми представлениями о мире; или те, другие, в ком хаос бушует и сверкает грозовыми вспышками; те, кто отдан в жертву беспредельности, словно они комнаты без дверей, без потолка, словно это покои с тремя стенам и, в которые падают молнии и врывается буря и дождь, тогда как мы гордо расхаживаем по своим замкнутым квартирам с дверями и четырьмя стенами и воображаем себя выше тех лишь потому, что ускользнули от хаоса? Но что такое хаос? И что такое порядок? В ком они есть? И зачем? И кому удастся когда-нибудь из них выскользнуть?»

(«Черный обелиск», VI)

Язык произведений Ф. М. Достоевского восхищает меня более всех прочих. Это язык философа и искателя; сложный, многообразный, высокоинтеллектуальный, узорчатый и изящный. Предложения длинные, сложные синтаксически и пунктуационно; однако читая каждое предложение, постигаешь всю его суть, всю его ложность, а чтение, нисколько не утомляя, остается легким и вдохновенным.

«Я только в главную мысль мою верю. Она именно состоит в том, что люди, по закону природы, разделяются вообще на два разряда: на низший (обыкновенных), то есть, так сказать, на материал, служащий единственно для зарождения себе подобных, и собственно на людей, то есть имеющих дар или талант сказать в среде своей новое слово… Первый разряд всегда — господин настоящего, второй разряд — господин будущего. Первые сохраняют мир и приумножают его численно; вторые двигают мир и ведут его к цели. И те, и другие имеют совершенно одинаковое право существовать. Одним словом, у меня все равносильное право имеют, и — vive la guerre eternelle, — до Нового Иерусалима, разумеется!»

(«Преступление и наказание», часть 3, глава 5)

Произведения Джона Голсуорси — самое английское, что есть в английском языке. Язык его произведения элегантный, без излишеств изящный, емкий и, как и заведено в английской классике, притягательно ироничный.

«Чувства его находились в полном смятении, мучительном и тревожном разладе, и он был совсем не похож на свое прежнее ясное и даже несколько величественно-невозмутимое «я»»

(«Сага о Форсайтах», «В петле», II — I)

«И он медленно пошел мимо дома и побрел обратно вдоль реки, в сумерках такой чистой невозмутимой красоты, такой гармонии и покоя всюду, за исключением собственного сердца.»

(«Сага о Форсайтах», «В петле», III — II)

«Но почему же, если существует красота, почему человек чувствует себя одиноким? Ответ — как на какую-нибудь дурацкую загадку: потому что чувствует. Чем больше красота, тем больше одиночество, потому что красота зиждется на гармонии, а гармония на единении. Красота не может утешать, если у нее вынули душу. Эта ночь, мучительно-прекрасная; с зацветающими деревьями, в звездном свете, с запахом трав и меда, — он не может наслаждаться ею, пока между ним и той, которая для него сама красота, ее воплощение, ее сущность, возвышается стена — он чувствовал это, — глухая стена нерушимых законов благопристойности.»

(«Сага о Форсайтах», «В петле», III — III)