Найти тему

Лошади помогали на войне

В нашей батарее были лошади и другого назначения: строевые и обозные. Строевые — для командного состава: командира батареи, командиров взводов, старших помощников командиров взводов, командиров отделений, а также разведчиков, связистов, радистов и т. д. Лошади, предназначенные для указанных лиц, были натренированы по видам службы. Так, например, в необходимых случаях плеткой, прутиком или рукой ударяли по передним ногам этих лошадей и они сразу ложились. Они умели ходить строевые шагом, не сгибая в коленях переднюю ногу и т. д. Лошади очень любят ласку, чувствуют хороший уход, понимают наказание за свою провинность.

Многое из этого я знал еще до армии, так как в детстве много вращался среди лошадей дяди Ризвана (муж сестры моей мамы). У него их было шесть: пять тяжеловозов и один легкий выездной. Дядя Ризван разбирался во многих лошадиных повадках. От него я узнал, что лошади очень любят хлеб и от него очень быстро поправляются. Поэтому с первых дней службы обратил внимание, что из столовой, что была недалеко от конюшни, в отход выбрасывают много хлеба. Задумал кормить своих хлебом, но в ветеринарной службе полка, давая инструкцию по уходу за лошадьми, нас предупредили, что хлебом кормить лошадей не разрешается.

Как-то в беседе с командиром взвода младшим лейтенантом Погореловым я сказал ему об этом и спросил, нельзя ли будет осторожно и понемногу давать хлеб лошадям. Он мне разрешил, но строго предупредил, чтобы я тщательно отбирал хлеб, чтобы не попало что-либо опасное — стекло, кости, гвоздь и т. д.

После разговора с командиром взвода я понемногу начал приносить хлеб (осторожно, тайком). Мои лошади с удовольствием ели и при каждом появлении в конюшне стали поворачивать голову, как бы смотрели и ждали, не принес ли я хлеба.

Через несколько дней командир взвода спросил меня: «Ну как, даешь хлеб лошадям?» Я ему дал положительный ответ и сказал, что боюсь продолжать. Если узнает комбат, мне попадет за это. Тогда он пообещал сам поговорить с командиром батареи и спросить у него разрешения.

Такое разрешение было получено, что меня очень обрадовало. Постепенно норму хлеба довел до целого ведра на двоих, а иногда и больше по два раза в день. Потихонечку приучал так делать и своих напарников по упряжке Быстрицкого и Казакова. Лошади упряжки нашего орудия на глазах изменились: стали очень гладкими, упитанными, а шерсть — блестящей.

Но, как говорится в народной пословице, шила в мешке не утаишь. Так и тут. Как бы я осторожно ни подкармливал хлебом лошадей, все равно попался. Засек ветеринарный врач полка, который затаился у другого стойла и наблюдал из-за лошади, как я принес ведро хлеба. Он мне вкатил нагоняй, заставил убрать хлеб, велел доложить командиру батареи и предупредил, что, если еще раз попадусь, то получу арест или пойду под военный трибунал. Мне даже подумалось, что кто-то из красноармейцев меня продал, так как врач наблюдал за моими действиями неспроста, то есть он не мог оказаться там случайно.

Конечно, я крепко испугался, так как для нас в то время капитан (с одной шпалой на погонах) — это шишка большая.

Конечно, командиру батареи я доложил. Он со злостью посмотрел на меня и спросил, почему я делаю это не осторожно, а у всех на глазах. Но все же добавил: «Кормить продолжай», а он переговорит с ветврачом.

Переговорил или нет, я не знал, но кормить продолжал. За хлебом ходил прямо на кухню, там специально для меня готовили ведра, и через непродолжительное время опять попался ветеринару. Как только появился с ведром хлеба, он приказал мне ведро оставить и сбегать за командующим батареей. Оказывается, ветврач наблюдал за мной через промежуточную дверь конюшни строевых лошадей. Когда пришел командир батареи, ветврач грубо набросился на него со словами, что в батарее нет дисциплины, что сознательно допускают порчу лошадей, что граничит с вредительством и т. д.

Командир батареи лейтенант Грегоров не стерпел, сорвался и послал его подальше, заявляя, что за состояние конского состава отвечает он. Все происходило в конюшне, где в это время находился личный состав, было время уборки и дачи корма.

Для нас этот случай был невероятным, т. к. в то время ни малейшего возражения замечанию, приказу старших по званию не допускалось не только солдатами, но и командиром. Я опять с тревогой ожидал, что комбат мне всыплет. Кормить лошадей хлебом прекратил, но командир батареи меня не вызвал и никаких замечаний не сделал.

Через несколько дней в артиллерийском парке, где проводили изучение материальной части и огневую подготовку, улучив момент во время перерыва, я спросил у ком. взвода Погорелова, не сказал ли ему комбат что-либо о случившемся. Но Погорелов ничего не знал. Одновременно я ему сказал, что после этого случая я лошадям хлеба не даю, он мне сказал: «Правильно делаешь, пока воздержись до выяснения у командира батареи». Но долго ждать не пришлось. Взводный сообщил, что можно продолжать кормить.

И вот в один из дней, когда мы перед обедом заканчивали заводить лошадей из коновязи в конюшню, раздалась команда: «Смирно!» В конюшню в сопровождении командира батареи зашли командир полка майор Стояков, тот же ветеринарный врач и еще какой-то командир (по-современному офицер).

Мне стало то холодно, то жарко, по телу мурашки пробежали. А сам думаю: «Слава богу, что еще хлеба не притащил». Пройдя один ряд, они повернули в нашу сторону, когда дошли до нас, я доложил: «Товарищ майор, красноармеец Рамазанов за уборкой лошадей...» После этого командир батареи сказал командиру полка: «Вот об этой паре разговор был». Командир полка посмотрел,

Талип РАМАЗАНОВ

погладил по крупу моих лошадей, заметно было, как взгляд бросил и на других. Затем спросил: «Ну, как справляешься с этой цепной собакой?» (это, значит, Историк мой). Я доложил, что всякое бывает. Тогда комбат мне говорит: «Ну-ка, покажи надевание на него хомута». Я ослабил чембур, удлинил, но совсем не развязал, и, сняв хомут с вешалки, приблизился к Историку. Хотя он не ожидал моего подхода, резко повернулся и голову просунул в хомут, который я нес наготове. Тут я уже немного осмелел и показал второй вариант, то есть, сняв с него хомут, бросил его на кормушку, оттуда мой Историк сумел натянуть на себя сам.

Вот тогда майор Стояков похвалил меня: «Молодец, научил его подчиняться!» Я уже писал, что Историк очень любил сахар, и бывало так, когда едешь (он был пристяжной, а под седлом ходила Ермачка), скажу: «Историк, сахару!», то он мгновенно останавливался и голову поворачивал в мою сторону и, если не даешь сахара, то трудно заставить дальше двигаться.

Какие же возможные и совсем невозможные муки мы переносили с этим конским составом! Основное внимание было направлено на животных, а самим, то есть личному составу, оставалось мало. Бывало, вернешься с занятий или тактических учений, пока не вычистишь лошадей и амуницию, не дашь корма лошадям, то самим кушать не приходилось, хоть сутки были голодными. Или чисткой-мойкой занимались вместо сна, а заканчивали, когда идти в столовую оставались считанные минуты и часто приходилось садиться за стол с невымытыми руками.

Конечно, сложности были не только в этом. Новобранцам было очень трудно привыкать к армейской жизни, особенно беспрекословно выполнять приказания младших командиров, а иногда какого-то ефрейтора. Для меня же эта часть армейских отношений была более легкой, чем для других. Учеба в аэроклубе, где царили настоящая военная дисциплина и беспрекословное выполнение устава, меня приучила повиноваться. Мне не нужно было даже изучать эти уставы, я их знал. Хорошо, даже можно сказать «отлично», было у меня со строевой подготовкой, неплохо было и с изучением материальной части артиллерийского орудия, огневой подготовки и т.д.

Но на политзанятиях была беда. И это не только у меня, а у всего состава. Занятия проводились на улице, а политзанятия — в казарме, в маленькой комнате, и как сядешь, тут же клонит ко сну, нет никакого терпения, ведь каждый день мы недосыпали.

Командиром нашего отделения (орудия) был Большаков. Он носил два треугольника (по-современному младший сержант). Грамотенки у него не было, всего 4 класса, писал он очень скверно. Но главное, почему я его не любил, — он сам не имел строевой выправки и был кособоким. Когда Большаков стоял по команде «смирно!», одно плечо было ниже, чем другое. Он постоянно был слюнявым, часто шмыгал носом (как говорят, «в носу всегда весна»). Стоит Большаков перед строем и командует: «Заправиться как следует!». Я взял да сказал тихонько соседу по строю: «Заправиться, как он сам» (а у него ремень не подтянут, гимнастерка морщинами на животе). Хоть и сказал тихонько, но он услышал. За это в порядке наказания в личное время мне пришлось идти на конюшню и повторно чистить лошадей. После он по всякому поводу ко мне придирался.

Помню случай, когда я, почистив карабин, обратился к нему, чтобы проверил и разрешил поставить пирамиду (это правило для всех). Он взял карабин в руки и сказал: «Грязный». Пришлось опять чистить, хотя карабин и так уже был безупречно чист. На дополнительную чистку уходило драгоценное личное время, когда можно написать письма или что-то сделать для себя. Так он меня заставлял несколько раз. В очередной раз, когда он мне сказал, что карабин грязный, и заставил его чистить, а сам куда-то ушел из батареи, я не стал чистить карабин. А когда Большаков вернулся, я ему доложил, что оружие вычистил и передал на осмотр. Он произнес: «Вот сейчас видно, что как следует вычистил». Тогда я не выдержал и сказал: «Товарищ сержант, вы напрасно ко мне придираетесь, карабин я не чистил, показал вам в таком же виде, и вы признали его чистым». Вот он на меня набросился, нашумел, и в этот момент как раз зашел в батарею командир взвода Погорелов. Он поинтересовался: «В чем дело?» Я ему рассказал, что случилось, то есть как Большаков уже некоторое время мстит за то, что я шепнул товарищу о его личной заправке. Комзвода взял у меня карабин, тщательно осмотрел его и приказал поставить в пирамиду, а Большакова пригласил в канцелярию. Что там было, какой разговор, я не знаю. Но после этого Большаков стал ко мне относиться лучше, стал разрешать ставить карабин без осмотра, а если и посмотрит, то для проформы. Более того, во многом стал делать поблажки, то есть мы стали хорошими товарищами.

О первом моем командире взвода Погорелове всегда вспоминаю с теплотой. Вспоминаю его разрешение кормить лошадей хлебом и этот случай с Большаковым.

В период нашей службы специально создавали жесткие условия и требования под лозунгом «тяжело в учебе, легко в бою». В 1940 г., после финской войны Министром обороны стал маршал

Тимошенко, вот он и решил закручивать гайки. За малейшее нарушение или провинность жестко наказывали, часто случались аресты (это не считая нарядов), доходило дело даже до военного трибунала.

Так одну лошадь из нашей батареи поставили в лазарет для лечения. За этой лошадью в лазарете должен был ухаживать наш «фуражер» (старослужащий ведал складом с запасами довольствия). Ветврач лазарета приказал ему убрать нечистоты из-под лошади другой батареи, тот отказался, заявив, что к каждой лошади прикреплен свой человек. За это, то есть за невыполнение приказа (устава), дело передали в военный трибунал. Фуражера осудили не меньше, чем на один год. Таким образом, вместо демобилизации ему пришлось отбывать срок. Подобных примеров было немало и по другим подразделениям, частям. Приказы и приговоры читали частенько перед строем.

Жесткие условия армейской службы специально создавали всеми доступными методами. Практические занятия проводили в тяжелых условиях, как говорили, приближенных к военной обстановке.

Так, в зимнее время выезжали на тактические занятия на целые сутки, а затем на двое суток и без сна. Во время занятий на протяжении двух суток не разрешали разводить костры, куда-нибудь присесть, отдохнуть. Пищу тоже принимали стоя. А пища-то была — сухари да кусок замороженного сала, либо сушеной рыбы. В батарее были азербайджанцы и таджики, они свиное сало не кушали. На протяжении двух суток погрызут сухари, а вместо чая или воды употребляли натуральный снег.

Особенно запомнилось одно из двухсуточных занятий на бессонницу. Стояли самые холодные времена с влажным ветром (прибалтийская погода). Обмундирование у нас обычное: нательное фланелевое белье, хлопчатобумажные гимнастерка и брюки, красноармейская шинель, на ногах сапоги, в которых две портянки (тонкая и фланелевая), на голове знаменитый буденовский шлем. Так что нас пронизывало до самых костей, даже лошади не могли идти против ветра. Из-за влажного ветра льдом покрывались глаза, ноздри и уши лошадей. Чтобы не замерзнуть, надо было постоянно работать — вот мы и копали укрепления для орудий. В тот день несколько человек обморозились. Среди них были и такие, которые догадались сесть отдохнуть на лафет орудия и обморозили седалищные места, да кое-чего еще. За это их таскали по инстанциям, приписывали, что сделали они это сознательно — то есть «осознанное вредительство». Все называлось «ЧП».

В этот же раз случилось и другое «ЧП».

Когда оборудовали огневые позиции, а копать («грызть») мерзлую землю не так-то просто, все порядком устали. Начальство наше разошлось кто куда, остался только один старший на батарею (называли его «командир огня») мл. лей-тенат Лукъяновский. Пользуясь отсутствием начальства, несколько человек ушли в лесок недалеко от огневой позиции и решили разжечь небольшой костер, но ни сухих дров, ни веток отыскать не смогли. Тогда кто-то притащил щит, который устанавливался у ж/д линии для задержки снега. Когда костер догорал, около него появился командир полка майор Стояков с железнодорожником (латышом), который пожаловался, что сжигают щиты. У костра в это время было несколько красноармейцев, наш помкомвзвод Вагабов и старший по огню лейтенант Лукъяновский. На вопрос командира полка, видел ли лейтенант Лукъяновский, когда притащили щит, он ответил, что не видел, подошел только сейчас.

Лукъяновский, спасая себя, сказал неправду командиру полка, так как видел, когда притащили щит, видел, как его сломали и сожгли в костре, у которого он грелся. Тогда командир полка спросил помкомвзвода Вагабова, видел ли он. Вагабов не мог отказаться и честно признался. Тогда командир полка объявил Вагабову 10 суток строго ареста. То, что Лукъяновский ради защиты себя подставил Вагабова, всех нас возмутило. Лукъяновский потерял уважение. Но это было еще только начало, в дальнейшем мы его просто ненавидели. Не только за то, что наш сослуживец — честный человек — попал под арест, а за те муки, которые он (Вагабов) там испытал и пережил.

Когда срок ареста кончился, Вагабов самостоятельно прийти в батарею не смог, так как не мог ходить. Его привели старшина батареи Гаврилюк с одним красноармейцем, вели под руки. Когда привели, то мы его не узнали. Вагабов очень похудел, осунулся до неузнаваемости. Он рассказал, что его содержали в одиночной камере старого крепостного карцера, помещение не отапливали, а давали несколько сырых поленьев, которые не грели, а шипели, тлели, и печь не нагревалась. Стены камеры местами покрывались льдом. На ночь размыкали замок прикованной к стене койки и давали матрац, подушку и шинель, а днем все это отбирали. Поэтому, чтобы греться, приходилось беспрерывно подпрыгивать на месте и дышать вовнутрь заправленной в брюки гимнастерки через расстегнутый воротник. Так он и прыгал до тех пор, пока обессилев, не падал, а потом все повторял снова и снова. Кормили так: день давали горячую пищу, день — кусок сухаря с холодной водой. После этого Вагабов длительное время болел и несколько месяцев не мог поправиться, чтобы прийти в нормальный вид.

Он рассказал, что на стенах этой камеры что только не написано, то есть выцарапано острым металлическим предметом. В памяти остался только один: «Кто здесь не был, тот побудет, а кто побыл, тот не забудет».

Вот за все эти муки мы и ненавидели Лукъяновского — шкурника, так как он себя выгородил, а другого поставил под удар. Конечно, если бы Лукъяновский признался, ему такое жестокое наказание не назначили. Но, к счастью, его в скором времени забрали из нашей батареи.