Найти в Дзене
Полный Фокс

Эссе про весну

От скуки написал, тоже про весну, только из детства. Весна на улице Башняговской, город Н-ск.

Улица наша Башняговская находится там, где стоит контейнер. Зеленый и железнодорожный. На контейнере желтыми масляными буквами значится: У него есть хозяин. Значит, нельзя его себе забрать. А чего делает контейнер посреди улицы? Как раз напротив дома дяди Паши Калинина, того, что с войны пришел аж в сорок девятом году. Как будто потерялся. И жил с тех пор, как потерянный. Жена его, тетя Люда, никогда не мылась. И платье носила сначала на одну сторону, потом на другую. Когда пронашивала до дыр, выбрасывала. А дом был раньше хороший, двухэтажный, редко такие встретишь. На втором этаже была у дяди Паши обсерватория, до войны. Труба самодельная и звезды в ней. А сейчас дядя Паша только пьет на втором этаже, один. Гостей не приглашает, а тетя Люда на второй этаж не залезет, толстая. А лестница совсем прогнила. И там, наверху, дядя Паша в безопасности. И запах от платья тети Люды его не достигает. Опять на звезды смотрит, а что видит, мы не знаем. Наверное, те далекие земли, в которых болтался всю войну и еще четыре года сверх. Хотя Кольку Лапочкина он с верхотуры заметил. Когда Колька выпил с двумя братьями, Левой и Лешей, по случаю окончания фазаны - фабрично-заводского училища и пошел погулять. Может, думал встретить кого и рассказать, ведь событие – фазану кончить, взрослая жизнь впереди. Может, еще выпить получится, или просто приятный разговор. Но разговор не получился, потому что единственный, кто Кольке Лапочкину встретился в поздний час, был участковый Генов. Который в гражданке шел себе домой, по улице нашей Башняговской, и светил новыми блестящими часами марки Слава, на всю улицу. И Колька Лапочкин вместо разговора решил у участкового часы снять. Так и сказал: Мужик, давай снимай котлы! Котлы – это часы и есть. Участковый Генов без разговоров часы снял и Кольке отдал. И развернулся, вместо того, чтобы домой идти, а зашагал прямиком обратно на службу. Там, на службе, он взял с собой наряд из двух милиционеров, пришел на улицу нашу Башняговскую и Кольку Лапочкина арестовал. Со своими часами. Которые Колька Лапочкин назвал – котлы. И главное, сокрушенно говорил участковый Генов потом на суде, главное ведь – он же знает меня. Мы же соседи с ним, говорил участковый Генов, мы ж через дом живем. Он же меня в форме видел тыщу раз. Я ж, говорил участковый Генов, его старшего брата сажал. Толю Беса. И среднего тоже сажал, как звать, не помню. И на что ему часы? В тюрьме-то. Котлы, высокомерно поправил Коля Лапочкин. Надо так говорить. И поехал на шесть лет. Лева и Леша потом долго спорили, кто из братьев Лапочкиных первым выйдет. И вернется на нашу улицу Башняговскую. Получалось, старший брат. И что он делать будет. Котлы с прохожих снимать, получается, будет. В фазану ему поздно. А дядя Паша усмотрел с верхотуры своей, как Колю Лапочкина повязали, и проникся существом момента. Слез с верхотуры и отчитал Леву с Лешей как следует. Военным ремнем по мозгам. Потому что Лева и Леша, хоть и недоросли недоумные, а все ж родные дети дяди Пашины. Вот, мол, имейте урок и живите по совести. Лева с Лешей усвоили урок и стали жить по совести, котлов с прохожих не снимали. Леша ударился вскоре головой, упав с кровати и стал умственно неполноценным, фазану не закончил, служил лифтером в горбольнице. И был так жалостен на вид, что частенько его с больными путали. Хотя прибыли с этого Леше никакой. Там и помер, в горбольнице прямо в лифте. Сгорел на работе, сказал сторож. Сдох, как последняя сука, сказал главврач. На том и порешили. Чем хорошо сдыхать в горбольнице – собственный морг. И на кладбИще, прямиком. Дешево и душевно. Лева, тот построже был. Закончил фазану, как Коля Лапочкин, и остался там же в фазане учителем математики. И кочегаром. Выколол зачем-то на правой заднице картинку с кочегаром, пошел в баню на северном районе, но в бане ему не понравилось. На первое мая повесился, в кочегарке. Не получив последнюю зарплату. Зарплату Левину принесли тете Люде, потому что дядя Паша сидел на верхотуре и смотрел на звезды. Как и Лешину зарплату последнюю, лифтера. Куда их дела тетя Люда, обе-две зарплаты, никто не знает, потому что платья она все равно носила на левую сторону. А дядя Паша так и не слез с верхотуры, никто его с тех пор не видел, после майских праздников. Думаю, он вознесся. Потому что должно же человеку хоть в чем-то по жизни повезти. А тетя Люда тихо пропала никому не ведомо куда, дальше в их доме стали жить цыгане. Цыгане – они как тараканы – откуда-то приходят, потом уходят куда-то. Исход называется. Но до того, как изойти, цыгане весь тети Людин дом извели на дрова. Для приготовления своей цыганской пищи. Так у нас, на улице Башняговской, стало на один дом меньше.

Название улицы нашей произошло неизвестно откуда. Говорили, что раньше тут башня стояла водонапорная, снабжавшая город холодной ключевой водой. Путем водопровода. Не знаю, когда я родился, башни не было. Даже места не было, где бы ей стоять. Нет, спорили старожилы, башня была, оттого и улица наша, мол, Башняговская. Спорили старожилы между собой в основном, даже не о том, была башня или нет, а кто ее снес. И почему. Ведь единственная на весь город водонапорная башня, она была на вокзале. Там же часть пожарная, и памятник первому паровозу. Наша башня, мол, древнее. И снесли ее древние татары. Такую смелую версию выдвигал учитель школьный по физике, кличка Борода. Бороду, действительно, имел, а фамилию непривлекательную – Иванов. Как же звать еще физика? Если он с бородой и Иванов? Правильно, борода. Мудак был редкостный, в этом мнении вся школа сходилась. Во-первых, интересовался больше историей, а не физикой. Башней например вот нашей, несуществующей. О чем всё проедал плешь, причем насильно. То есть не соседям по двору, и не коллегам по школе плешь проедал, а нам, ученикам то есть, причем на уроках физики. И не пошлешь. Приходилось слушать. Во-вторых, нес ахинею полную. Ну какие древние татары. Если снесли ее древние татары, то строил кто? Древние муфлоны? И зачем снесли? За оказание сопротивления, кричал Борода. Сразу видно, что в тактике партизанской войны не сек. Если ты древний татарин и тебе оказывают сопротивление, ты должен принять меры. Вырезать население и отобрать пропитание. Можно наоборот. Вот это меры воздействия, это я понимаю. Я сам не против кое-кого с улицы нашей Башняговской вырезать, а пропитания толком у нас никогда и не было. Хмели сунели в полукруглом прилавке бакалейном за пропитание вряд ли сойдут, или кубинские сигареты без фильтра марки Партагас. То есть пропитание, видимо, у нас давно отобрали, и надолго. Ну а башню-то сносить? Был бы памятник культуры, или опять же наблюдательный пункт. Древних татар. И вообще, зачем на улице нашей башня водонапорная, если водопровода нет. Все жители улицы воду из колодцев набирают.

Когда живешь вот так, в окружении сплошных загадок, много вопросов чешется в голове. Еще одна учительница в нашей школе, математичка, по прозвищу Одуванчик. Из-за копны волос на голове, светлых таких и образующих шар, но уж очень на вид неживых. Сидят люди на алгебре, слушают про квадратные уравнения, а сами думают – ну это свои волосы у нее или парик? Ну не бывает таких волос, чтоб стоймя стояли и через них солнечные лучи на парты проглядывали. Или бывает? Говорили, что у нее рак. И химиотерапия. Значит, полностью лысая и парик. Говорили – нет, это другие учителя пустили слух, от зависти, что такая шикарная прическа, на всю школу одна. Да что там школа – этакий цветок, колышась в толпе, издалека виден. Математичка разговоры про себя слышала, конечно, все учителя умеют спиной слышать, и мстила как могла. Выше тройки получить было нереально, а вот пару – запросто. Так и ушли мы из школы с этой загадкой неразгаданной – что на башке у Одуванчика. И с глубокой ненавистью к алгебре с геометрией. Простите нас, Фалес и Пифагор. Вы парни были правильные, сразу видно, только зря старались. Кабы вы знали, что на одной шестой части земного шара, а вы же догадывались, что Земля – это шар, что на такой большой территории – скифии или гипербореи – миллионы школьников будут зубрить ваши теоремы, да еще от родителей затрещины получать, да рога к вашим физиономиям пририсовывать, вы б, наверное, задумались, чем заняться. Может, в скульптуру б ударились. Про скульптуру – далеко от нашей улицы Б был памятник Ленину. Лепил его скульптор Козырев, в миру Бронштейн. Лепил многократно, за что был прозван лепилой. Вылепит, бывало, очередной памятник и проверяет его. А проверка такая – возьмет под руку девушку – у него много девушек в помощницах ходили, берет, значит, ее за руку и галантно так предлагает ей залезть на Ильича. Типа, чтобы вид сверху оценить, с головы Ильича. Как, типа, Ильич будет смотреть на демонстрации трудящихся. То есть это мы сейчас, с высокомерием потомков, говорим, типа. А для Бронштейна – Козырева ничего не типа. А всерьез. Вдруг Ленин не под тем углом за народом наблюдает. Народу что, и Козыреву может тоже ничего, а вот Бронштейну – очень даже чего. Будет как в прошлый раз, и хорошо еще, что вождей лепить умеет. Для чтобы залезть, имелась лесенка специальная, потому что Ильич хоть и глиняный – модель пока что, не отлитая в веках и в бронзе, а все равно – шесть метров. Меньше не лепили. Залезали девушки на Ильича, значит, по лесенке, осматривались, сидя на кепке – мол, так себе вид, не очень. Козырев-Бронштейн хмурился, давал команду глиняный монумент разбить и шел придумывать новый. С новым ракурсом прищура. Заодно, по забывчивости, лесенку убирал. Сами девушки, мол, с Ильича слезут, чего их учить – комсомолки. Ну девушки и приспосабливались, кто во что горазд. Кто со спины вождя съедет, как по горке, кто по пуговицам на пиджаке тихонько ножками перебирает, вниз смотреть боится, кто просто прыгает наудачу, вдруг повезет и ничего не сломает. Дело нужное, вождь все-таки. Побилось девушке ужас сколько, пока злосчастный Козырев-Бронштейн монумент доделал и в бронзе излил. Но ничего, им всем инвалидность отменная была оформлена, по линии профсоюзов.

На монументе Ленин – в костюме. А костюм у нас на улице нашей Башняговской был незаменимая вещь. В магазинах костюмы продавали только для похорон. Потому что покойному без разницы, что рукава разные и пуговиц на ширинке нет. Нафига покойному ширинка. Что его, в рай не пустят с ширинкой незастегнутой? Это же рай, а не райком. А подкладка из мешковины – до кладбИща доедет, не рассыплется. Цена, кстати, соответствующая, недорогая. Для аксессуара в последний путь. Вид благообразный, сверху, снизу все равно не видно, ты просто не ворочайся сильно, пока несут. Но не всем же в последний путь костюм. То есть всем, но не сразу. Некоторым еще покрасоваться хочется. По улице пройтись и даже с девушкой. А в чем. В трико? На нем коленки вытянуты и дырка сзади. По шву. Потому что сидел на корточках и трико разошлось. Как писали братья Гонкуры в бессмертной поэме – Сантер монтер штаны протер. Новые надел и те пропердел. За это их на литературную премию выдвигали имени Демьяна Бедного, но что-то не срослось. Происхождение, думаю, подвело братьев. Трико тоже подведет, если с девушкой. Выдаст, падло, благородные мужские намерения. И всю нежность. Наружу. Нет, не годится трико. Костюм нужен. Чтобы баско было. Баско на улице нашей Башняговской означало – очень хорошо. И даже красиво. Но не гламурно, просто, по-человечески, по мужски, красиво. Был еще вариант добыть костюм. Тоже ритуальный. Вариант, а не костюм. Можно было жениться. То есть даже нужно. Технология была такая – приходишь в загс с дамой. Подаешь заявление. Дескать, жениться хочу, сил нет. Заявление, конечно, принимают. И дают талон. Нынче говорят купон, на скидку там, или на бесплатное бритье пупка. Тогда талоны были. Синенькие такие ленточки, порезанные на билетики, на каждого гражданина необъятной улицы нашей Башняговской. Включая детей. Талоны на – сахар одно кило в месяц, на - масло бутербродное двести граммов в месяц, на – колбасу вареную кило в месяц. И на водку – один пузырь в месяц, поллитра. Спросите – почему не литр? Отвечу – зато младенцам тоже полагалось. Государство, оно все продумало. Так вот, и на свадьбу тоже имелись талоны. Чтобы брачующиеся не хуже других выглядели. А лучше. На талон, в универмаге городском, давали – невесте туфли белого цвета одна пара, платье светлого цвета – одна штука, фата, перчатки всякие и по желанию шляпка, а жениху полагались ботинки черные. И рубашка радостных цветов. И костюм. Настоящий. По фигуре. Почти. Ага. И находчивые парочки, в целях приодеться, по талону свадебному легко и просто отоваривались. Потом шли заявление забирать, из загса. Дескать, не сошлись характерами. Дескать, я комсомолец, а нее мамаша самогонщица. Дескать, я спортсмена-пловчиха отменная, а он, а он, подонок, битласов слушает. Дайте нам заяву нашу взад. И прокатывало, до поры до времени. Потом нестыковки пошли. Да что там нестыковки, неувязки целые. Заявления а загс подаются, и даже регулярно, товары для новобрачных еще регулярнее раскупаются, а счастливых семей создается меньше. Где разница? Где разница, я вас спрашиваю, вежливенько шипели власти. Не на барахолке ли? И дали указание – кто подал заявление, женить и баста. И пошел в стране прирост населения. В конце концов, жалко, что ли. Тем более, что талоны отоварили.

Весна на улице нашей Башняговской начиналась нескоро, в апреле ближе к концу, но зато протекала бурно. Ручьи пробивали себе дорожку среди затоптанного грязного снега, заборы, от времени потемневшие и косые, ловили лучики солнышка весеннего и грелись, рассыхаясь. Много праздников интересных приходилось на весну. Целых три. Конец учебного года, день победы и первомай. День победы и первомай даже показывали по телевизору, у кого он был. Парад и празднование на красной площади. Любо-дорого было смотреть черно белые кадры, как бодрые старички кружатся в вальсе фронтовом, дарят друг дружке цветы, дают интервью и выпивают, конечно, фронтовые сто грамм. Нам на улице нашей Башняговской так не везло. Нас, пионеров юных, посылали по дворам с поручением, найти ветеранов войны и в школу пригласить. Чтобы поздравить, с праздником, и послушать воспоминания. Мне достался барак через дом от нас. Барак назывался наркомовский, от слова нарком. Что означает народный комиссар, министр по-современному. Так и сказала вожатая, практикантка из пединститута, а сама из наших, из башняговских, Люся Шмакова – пойдешь, говорит в барак наркомовский, там точно ветераны должны быть. Ну и пригласишь. Галстук только не забудь пионерский, чтоб по всей форме. Я и пошел. Никаких наркомов там не жило точно. Крылечко покосившееся, дверь разбухшая с зимы, сама деревянная, толстенная, обита сверху листами железа, для крепости. Ручка дверная отполирована до желтого цвета посредине, там, где руками берутся, хотя сама черная, тоже металлическая. Еле открыл, увидел темный коридор направо и налево, еще ступеньки наверх, на второй этаж - оказывается, барак двухэтажный был. И захлебнулся запахом, который хлынул в меня из нутра барачного. Запах, как из старого погреба дяди Паши, старыми портянками, гнилой капустой и чем-то неживым. Подумалось мне, что на этот раз свой пионерский долг, я, кажется, не выполню. И как раз, на удачу и на радость мою, вышла из нутра барачного женщина почтенная и поинтересовалась, какого рожна мне тут понадобилось, и не решил ли я чего-нибудь украсть. Видимо, жильцов внутренних она знала не понаслышке. Ветеранов бы мне, робко сказал я, в школу пригласить, праздник вот. Дама глубоко задумалась, развела руками и виновато заметила – а нету, дружок, у нас ветеринаров. Все до единого вымерли. Ишшо давно, сказала дама и пошла по своим делам по улице нашей Башняговской, поняв, значит, про себя, что красть я у них ничего не собираюсь. А мне как будто солнце ярче засияло, и захотелось дышать, дышать, дышать и не выдыхать свежий весенний наполненный сладкой гнилью воздух. Вот, думал я, вымерли ветеринары, а по телевизору – будь же ты здоров, поют и пляшут и фронтовые сто грамм. Не свезло нам, в нашем малом городишке. В Москве, наверное, лучше жизнь. И дольше. Для ветеринаров, то есть ветеранов.

А про дом наркомовский мне дружок потом разъяснил. Сашка Радзивилл. Это, сказал он, постройка послевоенного времени, когда люди с фронта возвращались, а жить негде. И по приказу наркома какого-то, кажется, путей сообщения, немецкие пленные такие вот бараки строили. Потому они и наркомовские. Хотя сами наркомы, они в таких гадючниках не жили. Ни даже охрана ихняя, сказал Сашка Радзивилл. Ты глянь, сказал он, из чего строили – и правда – стены, если близко посмотреть, слеплены из смеси какой-то глины, штукатурки и цемента, и крест-накрест по диагонали заклеены полосками дранки деревянной, видимо, чтоб не рассыпались. Как такое строение прожило сорок лет, испустило из себя два поколения людей и не развалилось. И до сих пор стоит. В два этажа. И судя по запаху, кто-то ж там до сих пор живет…Немцы строили, авторитетно заметил Сашка Радзивилл. Специалисты они, немцы. Строили, мол, на века. Ни хрена себе, на века. Не сильно обнадеживает.

Сашка, он во многом таком разбирался. Говорил, дед научил. Кем работал сашкин дед, мы не понимали. На войне он не был, это точно, потому что на день победы Сашка как-то грустно глаза в сторону отводил и про дедовы ратные подвиги не рассказывал. А про врагов народа в основном, про пленных, диверсантов, и про гнилую интеллигенцию. Что это такое, мы не знали, но говорить такие выражения надо было с лихой презрительной ухмылкой. И жил его дед не с нами, не на улице нашей Башняговской, а в далеком городе Кисловодске, в частном отдельном доме. С садом. Сашка Радзивилл это отдельно уточнял. С важным видом. И добавлял, что только за особые заслуги перед родиной можно дом в Кисловодске получить. С садом. А не за какие-то там ратные подвиги. Подвиги – это каждый дурак может.

А Миша-юморист день победы не отмечал. Родители да, и соседи да. А он нет. Он в чулане прятался и пыхтел. С учебником немецкого языка. А в школе на уроках, в тетрадке немецких солдат рисовал. На последней страничке обычно, чтоб никто не видел. Видел лишь сосед по парте. И приговаривал Миша-юморист, иногда и негромко, - я симпатизирую армии сс. Мы плечами пожимали, что это значит, не понимали. Ну симпатизируешь, дальше что. Война-то давно окончилась. А то что, за немцев воевать бы пошел бы, что ли? Навряд ли. Просто такой, юношеский способ прослыть оригиналом, думаю. А вот юмористом Мишу прозвали не зря. Он на всех переменах, и по дороге домой из школы, изображал из себя популярную юмористическую пару – Штепсель и Тарапунька. Обоих по очереди. В лицах. Хотя никто особо не просил. И получалось по-разному. Когда смешно, когда не очень. Я этих комиков не уважал, жалкие они какие-то.

Да, день победы – это праздник великий. Кто спорит. Только иногда задумаешься, над некоторыми вещами, и кажется, что они, эти вещи, всплыли нам навстречу не из героического нашего военного прошлого, а из заседаний комитетов комсомола, или еще откуда поглубже. И не хочется себе голову забивать вещами этими. Например, когда был тот страшный и великий бой у разъезда Дубосеково, когда горстка солдат наших остановила вражеских танков целый полк. И все погибли солдаты наши. И они герои. Без вопросов. Только когда читаешь сначала, что все они погибли, все до единого, а потом читаешь душераздирающий рассказ военно-военного немирного писателя, как встал политрук Клочков, как развернулся он к своим бойцам, как крикнул, что велика Россия, а отступать некуда, позади Москва, и пошел грудью на вражеский танк…И все погибли. Откуда же ты знаешь, кто чего сказал? В кустах сидел поблизости, товарищ военкор? Чего ж не помогал тогда? Или замостырил данный эпос из Москвы не вылезая, в ресторане дома писателей? Или зачем молодогвардейцы из одноименной книжки секретаря союза советских писателей не нашли ничего лучшего в своей борьбе, как ограбить машину немецкую с новогодними подарками? В смысле, не сильно большой урон вражеской армии, если шоколадки стырить и открытки с рождеством… Ладно бы гранаты, или медикаменты хоть… За это их немцы быстренько переловили, зверски пытали и мучительно казнили, и за это же, молодогвардейцев прославили потомки, как могли. Памятники, площади, улицы, скверы, комсомольские отряды... Ничто так не возвышает человека в нашей стране, как мучительная смерть. Даже имеется пословица — на миру и смерть красна. Мол, тихо и спокойно умереть — ничего в этом нету героического, а вот на людях, да с криком на устах, да чтоб женщины рыдали, а дети подросткового возраста лишь молча стояли, закусив губы и мечтали отомстить — есть наивысшее явление героизма человеческого, и морального. Викинги считали — мужчины достойна лишь смерть в бою. В бою, с противником, примерно равным, пусть даже превосходящим и окружающим, но с противником. А не казнь. Когда все смотрят, а умираешь ты один. Чего хорошего? А немцы, мне думается, просто обиделись. Типа, война войной, но есть же святые моменты — рождество, например. Родился младенец Иисус, радость всем христианам земли. Надо обниматься, лобызаться, мелкие символические подарки друг другу дарить и ветками ели жилища украшать. Потому что христиане. Что католики, что протестанты, что лютеране, что православные — ну Иисус же. Радости кусочек, хоть и на войне. А вы, а вы, открытки с шоколадками грабить, их же мама моя фрау фраува собирала, сыну на ужасный восточный фронт. А вы...Господа, вы же звери, вы звери, господа...Тут недоразумение, конечно, не подозревали немцы, что рождество в Русланде под запретом, не празднуют его, и Христа тоже нет. Ушел он из Русланд, а вместо него нынче партия большевиков. И полный атеизм. И у молодых людей — сознательное стремление к светлому будущему. И, как явствует явнее явного из книги нашего писательского секретаря, помимо стремления к светлому будущему, были еще и Кураторы, из старших товарищей, коммунисты из подпольного обкома. Обком, кто не помнит — областной комитет, в сокращении. Подпольный — значит, нелегальный. Подпольщик — нелегал, но в положительном смысле. Борец с оккупантами. Таджик, который без документов на стройке работает, в Москве или Подмосковье, он не подпольщик. Он нелегал, и смысл в данном случае отрицательный. А обком, хоть два раза подпольный — это власть. Которая отдает приказы. И хочется спросить у этих взрослых подпольных коммунистов — так вы что же, товарищи, своим приказом отправили молодогвардейцев, мальчиков и девочек, немецкие грузовики грабить? Чтобы их поймали и казнили, а у вас бы повод был бы еще один, показать народу ужасы немцев? Что ли мало было ужасов, чтобы еще? Может, вам, товарищи, вообще больше из подполья не вылазить? Может, вам оно ближе — тепло и сыро...

Тем временем братья Лева и Леша, дети дяди Пашины, загремели оба-два в больницу. Туда, где Леша, по убогости своей последующей, служил лифтером. Но то потом, а сейчас они лежали в больнице, в одной здоровенной палате на двенадцать человек, и хохотали друг над дружкой, и обзывались дураком. Брат-то мой — дурак, кричали они, оба, и хохотали до слез. А было как. Лева однажды услужил участковому Генову. Ну, как услужил. Выловил его вечером на день милиции, как сома, из длинной и вязкой лужи, что тянулась далеко-далёко вдаль вдоль по улице нашей Башняговской, и в ней регулярно плавали, что греха таить, подвыпившие мужики, а иногда и бабы. Бабы реже, они плавать не умеют. Кто тонул, а кого и спасали. Вот Лева, дяди Пашин сын, и спас участкового Генова, который валялся, фыркал, как заправский сом, а выбраться не мог. Ночи на день милиции холодные, ноябрь месяц все ж таки, и солоно бы пришлось участковому Генову поутру, хоть лужа и пресная,отморозил бы себе все милицейское достоинство, как пить дать. А Лева выловил, и до дому проводил, и жене сдал с рук на руки, и дверь попридержал, пока участковый Генов на радостях излился в сенях. Леве что, он добрый. Участковый Генов тоже добро помнил, хоть и мусор. Он сперва проставиться хотел, за то, что не преставился, в светлый милицейский праздник, но. Во-первых, Лева пусть совершеннолетний, но молод и горяч, и негоже советскую молодежь спаивать, даже и мусорам. Во-вторых, выпито все до донышка, и до получки неблизко. В третьих, надо креатив включить. Во времена. Креатив был, а слова такого не существовало. Была — смекалка, задумка и бестолковка. И участковый Генов пригнал с милицейского подворья мотоцикл марки Урал. В желтый цвет расписан, вчера из ремонта. На ходу, конечно. И сказал Леве — вот тебе награда за мое чудесное спасение, бери, катайся, пока бензину хватит. Бензина было честно, полный бак. Лева сел и поехал. Вдоль по улице нашей Башняговской, мимо палисадничков с астрами подсохшими, на ветру кивающими, мимо дерева юрга, или ирга, кто как называет, огромный такой куст и ягодки остались, несмотря на позднее время года, мимо школы нашей деревянной с сортиром во дворе, мимо и даже поликлиники районной, где царил старый еврейский старик Хейфец. И разворот вокруг памятника пионеру юному Коле Мяготину, и назад, на полном милицейском газу, до тупиковых наших наркомовских палестин, а и даже дальше, до дома дяди Паши, где стоял братец Леша, улыбался во весь щербатый рот и завидовал. Ему-то, недомерку, кто ж даст мотоцикл во временное пользование. Да никто. Хоть пачками мусоров в луже вылавливай. Максимум чего дождешься хорошего — пинкаря под зад и доброго напутствия, мол, крути педали, пока не дали! А и всего два года разницы. А вот поди ж ты. С этакими вот невеселыми мыслями, стоял Леша, дяди Пашин сын, и назло весело улыбался. Стоял, между прочим, прямо посреди улицы, куда помои долетали из ведер и тазиков, из дворов по правой солнечной стороне, и из дворов по стороне левой теневой. Люди чистоплотные жили на улице нашей Башняговской, помои в ведра как накопят, так сразу выскакивает из ворот хозяйка, размахивается ведром поганым как бы взад, в сторону крыши дома своего, и выплескивает помои длинным броском-рывком прямехонько на середину улицы. Где им предстоит течь естественным путем, повинуясь импортному закону всемирного тяготения, вниз по улице, сливаясь в одну длинную вязкую лужу, и затем в озеро Патронное. Поэтому ходил обыкновенно прохожий, обшитый кожей, повдоль заборов и палисадников, на середину географическую улицы не вилять стараясь, чтобы не попасть под гигиену. А Леша, дяди Пашин сын, стоял, весь погруженный до бровей в веселую безысходную зависть к брату Леве, аккурат посередке. Двумя ногами в помоях, а зато чистый, думал про себя Леша, мусорам не пособляю зато. От таких добрых мыслей взмывала голова ввысь у Леши, дяди Пашиного сына, и звенела там в вышине. Что было дальше, видела вся улица. Как Лева, в здравом уме и при выжатом газу, на полной скоростяге вьехал в братана на желтом милицейском мотоцикле и сшиб его к ближнему забору. Перевернувшись сам.

В миру фельдшер, а в мыслях своих теневой эскулап, старый еврейский старик Хейфец злобно констатировал — переломов рук — на двоих четыре, переломов ног — на двоих два. По одному, стало быть, на брата. Отсутствие мозгов решительно у обоих. Участковый Генов, когда впоследствии вышел из запоя по поводу изломанного мотоцикла, сгреб Хейфеца в охапку для чистоты истины и учинил дознание, прямо в палате здоровенной. Хотел остальных болезных выгнать, да Хейфец не дал. Восемь рыл свидетелей, возразил на это участковый Генов, как же допрашивать при них? Где же тайна следствия и человеческие качества, скрытые в подозреваемых? Невозможно при свидетелях, доказывал участковый Генов, совершать процессуальный характер действия. Все равно помрут, отмахнулся Хейфец. Забей. Как помрут, поразился участковый Генов на такую участь. А медицина при чем? Все мрут, убедительно произнес Хейфец, все мрут и эти помрут, нешто они хуже? Участковый Генов про себя поставил зарубку на память, чтобы при случае встретить Хейфеца выпившего и бесчувственного и отмудохать до положения риз, вздохнул тяжело, пригласил клистирную трубку в свидетели и начал допрос. Старый еврейский старик Хейфец для важности момента хотел протереть пенсне, как великий русский писатель Антон Павлович Чехов, но за неимением пенсне и таланта, протер двумя пальцами воздух, выпустил газы и почесал переносицу. Участковый Генов заорал на старшего из братьев, Леву — Ты чего, падло, на него наехал? Тормоза отказали? Не, честно ответил Лева. А чего наехал-то, отвернуть не мог? Мог, вторично честно ответил Лева. Дак чего тогда? -перешел на визг участковый Генов. Как всегда, когда чего-то не понимал. И то, кому понравится дураком выставляться. - Я думал, он отойдет, признался Лева. Он же видит, что я еду. Участковый Генов боковым зрением и чакрой внутренних дел уловил зерно разума в показаниях Левкиных, старшего дяди Пашиного сына. Действительно, едет человек, на желтом милицейском мотоцикле марки урал, посредине улицы едет, между прочим, не крадется на пониженной, вдоль забора, навстречу ему пешеход. Что должен сделать упомянутый пешеход в такой непростой дорожной ситуации? Правильно, в сторонку отойти. Потому как видимость хорошая, ветер слабый до умеренного, атмосферное давление в норме, и вообще на улице нашей Башняговской транспортные средства, в виде пожарки и говновоза, появлялись хорошо если раз в неделю. Частных же машин и вовсе не было. Ну да, надо пешеход чтобы уступил дорогу. Произведя в уме такие сложные метеорологические измышления, участковый Генов залепил оплеуху Леше, младшему дяди Пашиному сыну, и поинтересовался в том смысле, чего же ты-то, гнида, не отошел. В сторонку. Создав невыносимые условия для проезда желтого милицейского мотоцикла? Леша сглотил соплю, которую давно в носу нянчил, философически подумал — вот почему одним всю дорогу оплеухи да поджопники, а другим уважение, ответа не нашел, пожалел себя наскоро, и сказал, как на духу. Дак я думал, сказал Леша, младший дяди Пашин сын, я думал, что он меня объедет. Он же видел меня, Лева-то. Что ему, улицы мало? Вот я и стоял. И братья, оба-два, закатились заливистым языческим смехом. Да так и ржали, до икоты, пока — пока участковый Генов показания писал химическим карандашом в планшетку, пока Хейфец для поправки вкатил обоим в задницу болючие витамины, пока луна не взошла над улицей нашей Башняговской. Мусор же с эскулапом неизвестно почему затаили смертельную вражду друг на друга и каждый подумал, вот, мол, попадись ты мне. Ну да, еще неизвестно, что хуже. И не заметили они облитых серебряным светом ракит, и свежий ледок на лужах, и парок изо рта, как всегда бывает на прохладе, и дырчатое, все в мелких звездах небо, и стоймя стоящий пряный дым из труб. Хошь не хошь,а наступала зима.

И она пришла, все в мире неизбежно, и насыпала варежки снега свежего и рыхлого, на крыши и убранные гряды, и на бронзовую голову памятника Коле Мяготину, юному герою-пионеру. Коля был Павлику Морозову под стать, даже примерно ровесник, но не такой всесоюзно известный. Может, фамилия подвела, Морозов все же звончее как-то, может город наш был поменьше, чем тот, где замучили Павлика. Может, просто так получилось, никто не скажет уже — почему. А только Коля был не хуже. Доносил на кулаков, которые зерно прятали от советской власти, кулаки ему отомстили и убили. И поставили Коле памятник. И стоит памятник и не слышит, что про него говорят. Кто говорит — героем был парень, хотел жить как лучше, в будущее светлое стремился и других за собою звал. И был за это зверски замучен. За что за это? За будущее светлое. Другие спорят — нет, Коля был плохой. На отца донес и на деда, а погиб вовсе от руки красноармейца, застигнутый за кражу подсолнухов. Третьи говорят — не был Коля ни плохим, ни хорошим, а был несчастным ребенком, жертвой бытового взрослого насилия. За что и пострадал. Поэтому, говорят эти самые третьи, нужна нам позарез ювенальная юстиция и чуть что, лишение родительских прав. И то сказать, лучше в детдом, чем сразу в памятник. А памятник что — он себе стоит. И никого не слышит. Летом на него солнышко светит, осенью дождь, зимой вот снегом посыпает. Пусть посыпает, памятнику все нипочем. И только нам, живым, остается думать. Для чего живем, куда нас несет. И что там, за горизонтом. Где кончается улица наша Башняговская.