В театре я работал двадцать с лишним лет, а это — целая эпоха в балетном мире. И если задуматься и оглянуться назад, в свое детство, я понимаю, что родился в эпоху Григоровича. Я был еще ребенком, не мечтавшим о балете, но оказался с детства воспитан в этой эстетике.
Когда я был маленьким, балетной труппой в Тбилиси руководил Георгий Дмитриевич Алексидзе. И поскольку он был ленинградским балетмейстером, все классические балеты шли у нас в редакциях К. М. Сергеева.
Его «Лебединое озеро» я не принимал никогда. Купив пластинку, где музыку П. И. Чайковского исполнял оркестр под управлением Светланова, я выяснил, что в сергеевском спектакле она скомпонована совсем иначе, чем у Чайковского. И мне всегда казалось логичным, что раз есть пять танцев на балу, их должны танцевать пять невест, а потом вместе станцевать вальс. Когда спустя годы я впервые попал в Большой театр на «Лебединое озеро» в редакции Григоровича, я увидел свою мечту реализованной. Я был так счастлив, что это кто-то придумал! Я даже не знал тогда, что это придумал Григорович. И становясь чуть старше и все более тесно соприкасаясь с Большим театром, я понимал, насколько эстетика, в которой он творит, мне ближе.
Мне нравились его «Спящая красавица», его «Ромео и Джульетта», его «Иван Грозный», но самый большой восторг, помимо «Щелкунчика», у меня вызывала «Легенда о любви». Еще до того, как я впервые увидел этот балет, вышел советско-турецкий фильм по новелле Назыма Хикмета «Любовь моя, печаль моя». Потрясающе снятый в пустынях Средней Азии — с погоней, со сказочными барханами. И вдруг я эту погоню вижу на сцене... Для меня это было волшебством. Когда я уже подрос и настала пора распределения в театр, единственным шансом попасть в Большой — было надеяться на то, чтобы сложилась такая ситуация, в которой бы Григорович меня заметил.
Ощущение перед госэкзаменом у меня было ужасное, потому что я был единственным из всех, кто тогда выпускался, на кого не пришло ни единого приглашения ни в один театр, потому что все были уверены, что меня берут в Большой, а в Большой театр меня не брали, потому что десять свободных мест уже распределили между «своими». Об этом стало известно почти за месяц, да еще и слух прошел, что Григорович на экзамен не придет, а для меня это был единственный шанс.
И вдруг он приходит, а мой класс сдавал экзамен последним, и я точно знал, что он в зале — видел, как он по коридору шел. Когда открылся занавес, я стоял в самом центре, а Юрий Николаевич сидел рядом с Софьей Николаевной Головкиной — ровно напротив меня. И я помню только одно — мы сделали поклон, и я нашел его глазами. Больше о госэкзамене у меня воспоминаний нет никаких. Знаете, как мартышка перед удавом, которая испугалась, и все! То, что происходило дальше, было как во сне. Оценки долго не объявляли, и я вышел и побежал по коридору в сторону мужской комнаты. Вообще-то по этому коридору мы никогда не ходили, мало того, это «заведение» было учительским, и заходить туда детям было запрещено, но вроде как раз госэкзамен сдан — я себе позволил такую вольность. И вдруг именно в эту секунду оттуда выходит Григорович, и я с ним впервые в жизни столкнулся лицом к лицу.
Я сказал «здрасте» и застыл. От ужаса я даже двигаться не мог и убежать обратно тоже не мог. А Юрий Николаевич, он же сам роста невысокого, а глаза у него как буравчики. И у меня возникло ощущение, как в фильмах показывают, что из этих глаз какой-то свет в меня проник и буравит. Вот эта секунда и все... И вдруг на лестнице я сталкиваюсь с Мариной Константиновной Леоновой, и она мне говорит: «Повезло тебе, Цискаридзе, что ты грузин. Тебя берут в Большой театр!»
Оказалось, что на всем обсуждении Григорович не сказал ни слова, а лишь попросил список тех, кого берут в труппу. Просмотрев значившиеся в нем фамилии, он произнес: «Грузину пять и взять в театр!». Ему возразили, что все десять мест уже распределены, и для меня ставки нет, но Григорович был непреклонен. «Софья Николаевна, — обратился он к Головкиной, — как пишется фамилия этого грузинского мальчика?» Софья Николаевна ему продиктовала, и он своей рукой вписал ее номером один над списком. Не в конце списка, а в начале, что означало, что в театре добавилась штатная единица. Но мне об этом, конечно, никто ничего не сказал. Если бы не Леонова в ту секунду, я бы до дня раздачи дипломов и распределения по театрам еще целый месяц ходил в неведении.
После экзамена я не видел Григоровича примерно до декабря. В театре я числился, но в кордебалет меня ставили неохотно. А потом как-то вдруг, резко пошло. Сначала меня вызвали на репетицию Французской куклы, затем — Конферансье и Меркуцио, и очень скоро стало понятно, что на ближайшие гастроли театра в Лондон из молодых артистов еду только я и что у меня много сольных выступлений.
В конце декабря пошли прогоны лондонских программ, куда везли не целые спектакли, а сюиты из них, и я впервые должен был танцевать Конферансье. На сцене репетировал первый состав, Бессмертнова — Таранда. Конферансье в этом составе был Бобров. Другой состав исполнителей — Михальченко, Поповченко и я — сидели в зале, в полной уверенности, что нам репетировать уже не придется. Я ел яблоко, Алла пришивала ленточки к пуантам, и вдруг после танго Наталья Игоревна говорит: «Юрий Николаевич, давайте дадим возможность пройти и второму составу». И Григорович, видя, что Михальченко нужно приготовиться, говорит: «Ну, раз так, давайте посмотрим и нового Конферансье». И я, дожевывая яблоко, по дороге натягиваю на себя балетные туфли, скидываю одежду, бегу на сцену, и тут же начинается моя полька.
К тому времени у нас, наверное, уже часов шесть шли репетиции, я был уже очень уставший, и помню только то, что в финале я плюхнулся на шпагат, все закончилось, и раздались аплодисменты... Юрий Николаевич хохотал, потому что на шпагат я плюхнулся с такой силой, что многие подумали, что я уже никогда с него не встану. Он меня похвалил, и это была наша вторая с ним встреча после той первой, в коридоре после госэкзамена. И с этого дня все пошло по-другому. Он посмотрел меня потом в Меркуцио, во Французской кукле, и поручил мне танцевать все важнейшие спектакли. Я не всегда выходил в первом составе, а танцевал те спектакли, на которые приходила, например, сестра королевы, или премьер-министр, а Юрий Николаевич эти даты знал, и меня на них ставил. И это было, конечно, большим подвигом с его стороны. Мне было всего девятнадцать, и все в театре были этим возмущены.
После первого моего выступления в «Ромео и Джульетте», а это было 13 января 1993 года, стихли овации, закрылся занавес, вся труппа развернулась и ушла. Поздравить меня подошли только Уланова, Семенова и Григорович. Всеобщий демарш казался мне тогда обидным, но вскоре я понял: а кто, кроме этих троих, мне, собственно говоря, нужен?
Григорович был неописуемо счастлив! Это была не только моя, но и его победа. Он поздравлял меня, поздравлял Симачева, который со мной все готовил. А работники театра, в свою очередь, поздравляли Юрия Николаевича с моей премьерой. Для Большого это была своеобразная революция, что в таком юном возрасте он меня выкинул на сцену, и этот эксперимент оказался успешным.
Все эти годы мое отношение к Григоровичу строилось на том, что я не только его никогда не предал — в отличие от многих людей, для кого он также очень много сделал, я не подписал никаких писем против него. В первое время после его ухода из театра — позднее это было уже не так опасно — я отзывался на все приглашения Юрия Николаевича и ездил танцевать с ним везде, что провоцировало колоссальный конфликт с руководством театра. По молодости я не понимал, какие это может повлечь за собой последствия, но даже если бы понимал, не смог бы поступить иначе. С другой стороны, благодаря этому Юрий Николаевич знал, что я никогда его не подведу, и относился ко мне исключительно. И примеров тому за мою театральную жизнь было огромное множество.
Любой, кто хоть раз работал с Григоровичем, знает, что он не терпел, если артист в период подготовки к спектаклю не то что куда-то уезжает, а даже просто танцует другой репертуар. И вот весной 2006 года в театре задумывается восстановление «Золотого века», и Юрий Николаевич приглашает меня, как когда-то, станцевать роль Конферансье. И в тот же самый период Мариинский театр предлагает мне провести в Петербурге бенефис. И мой бенефис выпадает на 22 марта, а премьера «Золотого века» — на 23-е. Я подхожу к Юрию Николаевичу, прошу уделить мне время, мы с ним садимся вдвоем, и я честно ему все рассказываю. Я говорю: «Юрий Николаевич, вы знаете, что такое извечная конкуренция между Большим и Мариинкой... — Он начинает смеяться, потому что сам начинал в Питере, и знает это лучше других. — Вы понимаете, что не было еще случая в истории русского балета, чтобы московскому танцовщику Мариинский театр предложил сделать бенефис, и отказаться от этого было бы не просто глупостью...» Он говорит: «Да, Коля. А в чем проблема?» — «У меня это будет 22-го марта, а премьера 23-го. Это значит, что я не только не могу танцевать генеральную репетицию, — но и находиться здесь за две недели до премьеры. У меня там такой репертуар, что я не уехать репетировать не могу». На что Григорович говорит: «Ты премьеру можешь станцевать?» — «Могу. Но я прилечу только в день спектакля».
Когда я шел на этот разговор, я думал, что он поссорит нас с Юрием Николаевичем навсегда, что Григорович мне этого никогда не простит, а он спокойно сказал: «Коль, я все понимаю, но ты точно приедешь?» Я говорю: «Я вам клянусь, я прилечу! Юрий Николаевич, даже не сомневайтесь!»
Станцевав свой бенефис, где был очень сложный и разнообразный репертуар, я с утра пришел на класс, чем вызвал большое удивление моих коллег в Мариинском театре, сел в самолет, в 4 с чем-то был в Москве, в 5.30 — в репетиционном зале, и в 7 началась премьера. Не знаю, было ли еще когда-нибудь за всю историю работы Григоровича в театре, чтобы артист позволил себе такое.
Кто вообще мог бы на это согласиться? Ни один балетмейстер и ни один художественный руководитель труппы на такую бы авантюру не пошел.
Но он знал уже за многие годы, что я не подводил его никогда. Я сказал, что приеду, и приехал. Я понимал, что Юрий Николаевич меня приглашал, потому что ему нужна была поддержка. Когда позднее восстанавливал «Ромео и Джульетту», он сразу делал ставку на молодежь. А тогда ему нужен был хоть один опытный артист, и я это понимал.
Юрий Николаевич такой человек — он вообще очень редко говорит комплименты, и эмоции свои выражает по-другому. После спектакля он просто подошел ко мне, обнял, прижал сильно-сильно, и стоял так со мной, наверное, минуты две. Вот такие моменты у нас с ним были!
А еще раньше, в 1999 году отмечалось девяностолетие Вирсаладзе, и по этому случаю Юрий Николаевич ставил в Тбилиси «Щелкунчик». Это была безвозмездная работа в дар Грузии, и он очень хотел, чтобы премьеру станцевали Наташа Архипова и я. Прошло всего три года с момента его ухода из Большого театра, и любые отъезды артистов по его приглашениям, как я уже говорил, воспринимались руководством очень болезненно.
В конце сезона стояло несколько «Лебединых озер», и у нас была договоренность с Владимиром Васильевым, в чьей редакции шел тогда этот спектакль, что партию Короля мы по очереди танцуем с Дмитрием Белоголовцевым, и мы всегда с ним чередовались я—он, я—он. И так получилось, что я уже станцевал целых два «Лебединых» подряд, и два следующих должны были быть не мои. А дата закрытия сезона в Большом как раз совпадала с тбилисским «Щелкунчиком». Так как в составах уже стоял Белоголовцев, я для себя решил, что, не сказав никому ни слова, за два дня до этого тихо сяду в самолет и улечу. И вдруг меня вызывает руководитель балетной труппы Алексей Фадеечев, до которого, по всей видимости, дошли слухи о наших с Григоровичем планах, и говорит: «Значит так, ты будешь танцевать последнее “Лебединое озеро”, а если уедешь, — тебя уволят». Я звоню в Тбилиси: «Юрий Николаевич, так и так». Он говорит: «Не волнуйся, у нас еще не готовы декорации, и я передвинул спектакль на три дня...» И получилось так, что я успел станцевать «Лебединое», сесть в самолет и прилететь в Тбилиси... И Васильеву с Фадеечевым ничего не оставалось делать...
Григорович был счастлив безмерно. И вот идет генеральная репетиция, сидит полный зал народу. Танцую вариацию, и в это время крестик, который у меня на цепочке висел, отрывается и улетает куда-то. Цепочка лопнула. И так как пол покрыт линолеумом, — он должен приземлиться так, что его должно быть видно. Большой такой крест был, серебряный. Я заканчиваю вариацию, встаю и начинаю осторожно глазами шарить по полу. Юрий Николаевич в микрофон спрашивает: «Коля, что такое?» — «У меня крест упал». Григорович останавливает прогон, вскакивает со своего места и начинает вместе со мной «прочесывать» сцену в поисках пропажи.
Когда сейчас это вспоминаю, я понимаю, что это какая-то сказочная история, и что если бы я сам не был ее участником, а услышал бы от кого-то со стороны, никогда бы в нее не поверил. Зная, как строг Юрий Николаевич в общении с артистами, я понимаю, что его отношение ко мне всегда было особенным.
И когда мы уезжали из Тбилиси, кто-то подарил мне фотографию — Юрий Николаевич, Наташа Архипова и я стоим на сцене в обнимку. Я попросил: «Юрий Николаевич, подпишите мне на память, пожалуйста». И на обратной стороне он написал мне вот такие удивительные слова: «Дорогому Коле. Великому танцору. Юрий Григорович».
Это фото для меня значит очень многое, ведь именно благодаря Григоровичу я получил все, что имею в жизни.