Мыслитель об абсурде и ужасе войны
Моим пребыванием в первом ряду
сражающихся я куплю право
говорить о войне все то, что буду о ней думать,
и возможность думать о ней то, что она
на самом деле есть.
Ф.А. Степун
Через год с небольшим после прибытия на фронт Ф.А. Степун оказался в лазарете, получив не пулевое или осколочное ранение, а очень сильную травму ноги. После рентгеноскопии (она делалась даже в ближних тыловых госпиталях!), которая показала разрыв нескольких связок и нарушение кровообращения, Степун познал “прелести” госпитальной жизни, связанные с физической болью, страданиями раненых, смертями солдат и офицеров, грубостью медперсонала, волокитой чиновников и т.д. Тут же последовал выстраданный и экзистенциально глубокий вывод: «Нигде война не производит такого страшного впечатления, как в лечебнице. Здесь у нас в “тяжелых” палатах царствует голое, тупое и совершенно беззащитное страдание. Мне никогда не передать вам того жуткого инквизиционного холода, который каждый раз леденит мою душу, когда я прохожу мимо светлых, чистых, теплых, белых операционных комнат. Верите ли, операционная много страшнее всякого окопа» [8, с.119].
Вернувшись на фронт после лечения, Степун обнаружил там немало нового. Прежде всего он не застал многих своих сослуживцев, с которыми начинал войну: кто-то погиб, кто-то залечивал раны в госпиталях, кто-то был переведен в другие воинские части. Отсутствие боевых товарищей, с которыми писатель сдружился ввиду близости смерти и постоянных ратных испытаний, омрачила прибытие на фронт, о котором он так мечтал в военных лазаретах. Кроме того, серьезно и трагически изменилась техническая сторона военных действий, исчез великий рыцарственный дух большой войны, о которой восторженно писал А. Блок в “Возмездии” [3, с. 484–485]. В историософском плане эти перемены воистину поразительны. За короткое время (год –– полтора) на поля сражений пришли практически анонимные (исключающие прямые боестолкновения), а потому совсем низменные способы взаимоистребления людей, в метафизическом смысле также знаменующие наступление новой уже не “железной” (по Блоку), но стальной эпохи, беспощадной к человеческой плоти и крови и потому не останавливающейся ни перед чем. Так, на фронте появилась авиация, выполнявшая самые разнообразные функции. С аэропланов не только бомбили, но и корректировали огонь, вели разведку местности, транспортировали раненых и т.д.
Очередное страшное новшество –– применяемые немцами отравляющие вещества. Хотя сам Степун и не попадал под бомбардировку отравляющими боеприпасами, но был свидетелем последствий газовой атаки, которой подверглись его бывшие сослуживцы. Те в деталях рассказывали, как это происходило: “Ты представь себе только. Ночь, темнота, над головами вой, плеск снарядов и свист тяжелых осколков. Дышать настолько трудно, что кажется, вот-вот задохнешься. Голоса в масках почти не слышно, и, чтобы батарея приняла команду, офицеру нужно ее прокричать прямо в ухо каждому орудийному наводчику. При этом ужасная неузнаваемость окружающих тебя людей, одиночество проклятого трагического маскарада: белые резиновые черепа, квадратные стеклянные глаза, длинные зеленые хоботы. И все в фантастическом красном сверкании разрывов и выстрелов. И над всем безумный страх тяжелой, отвратительной смерти: немцы стреляли пять часов, а маски рассчитаны на шесть. Прятаться нельзя, надо работать. При каждом шаге колет легкие, опрокидывает навзничь и усиливается чувство удушья. А надо не только ходить, надо бегать. Быть может, ужас газов ничем не характеризуется так ярко, как тем, что в газовом облаке никто не обращал никакого внимания на обстрел, обстрел же был страшный ― на одну третью батарею легло более тысячи снарядов” [8, с. 186].
Что это как не историософский разрыв между двумя эпохами, двумя разными мироощущениями и двумя непохожими стилями войны?! О каком рыцарственном благородстве воина минувшей эпохи, страдающего при виде поверженного врага (вспомним, к примеру, “Войну и мир” Л.Н. Толстого), можно вспоминать, имея в виду подобные переживания? Страшный опыт новой войны учил иному: если хочешь выжить — оставь всякую сентиментальность и ненужный морализм и пытайся перестроить свою душу сообразно новым обстоятельствам. Но что тогда произойдет с душой, “сбереженной” столь чудовищным образом? И что за “прекрасный” новый мир ей откроется?
Ф.А. Степун не избежал сих новых ужасных впечатлений. Роковым следствием “обездушевления” войны стало повсеместное разложение морального духа армии. Об этом говорил хотя бы тот факт, что в войсках участились случаи убийств солдатами офицеров. Нередки были случаи, когда целые части приходилось выводить с передовой из-за угрозы самовольного ухода солдат с позиций. В письме к жене от 15 января 1917 года автор “Из писем прапорщика-артиллериста” сообщал: “У нас в бригаде недавно получен приказ стрелять по своим, если стрелки будут отступать без приказания”. Такие факты давали писателю веские основания для вывода: “Как-никак, все это свидетельствует о такой степени падения пресловутого духа русской армии, при которой продолжение войны становится почти невозможным” [там же, с. 172].
Вообще переживания распада воинского духа, столь характерного для периода великих войн эпохи модерна, были характерны для всех участников Первой мировой войны, независимо от национальности солдат и геополитического противостояния воюющих сторон. Все чувствовали, что именно на полях Первой мировой случилось страшное в своей исторической необратимости экзистенциальное событие: из необъятного мира человеческих переживаний во время опасности и вследствие неизбежности смерти стала роковым образом исчезать… душа, до сих пор вопреки всем ужасам бед и страданий сохранявшая способность сопереживать, содрогаться при виде чужой смерти, испытывать горе и ужас, а значит беречь и сохранять человечность. Толстовский Николай Ростов, перенесший в 1812-м военное столкновение с австрийским офицером и впоследствии мучительно воспоминавший о его подбородке с ямочкой, был уже невозможен на полях Первой мировой. Новый страшный опыт убийства без рефлексии, без осознания содеянного, даже больше — с пониманием того, что именно так и дóлжно действовать, вошел в послевоенную прозу ХХ века, где стал характерной чертой особого нового антропологического типа героев, получивших название “потерянное поколение” (“lost generation”).
Примечательно, что Ф.А. Степун, наблюдая и предчувствуя нечто подобное, еще не заходит столь далеко, чтобы дать название данному новому герою современности и обозначить место и время его появления на свет. Однако в целом историософская мемуаристика писателя есть знамение некоего сложного метафизического водораздела между двумя эпохами — имперской “Божьей” Россией, где так возможно было быть романтиком и рафинированным интеллигентом одновременно, писать наполненные тончайшими душевными переживаниями письма жене и матери и прекраснодушно мечтать о революции, долженствующей дать начало совсем новой эпохе, и новой Россией, которая уже не в мечтах, но в реальности примет только тех, кто способен подстроиться под ее идейный пафос и не знающие опровержения идеологические установки, и потому отвергает как человеческий “мусор” всех, кто имел мужество как-то не согласиться с современностью.
К сожалению (или к счастью), Степун относился к этому второму разряду и потому, строго говоря, для него не было никакого “выбора” — ни духовно-нравственного, ни тем более мировоззренческого. Сердцем, душой, переживаниями, ментальностью — словом, всем своим антропологическим типом он принадлежал старой России. Именно поэтому в “Бывшем и несбывшемся”, несмотря на христианскую умиротворенность большой и исстрадавшейся души, так явственно проступает неприятие новой России и, похоже, даже моралистически-брезгливое отвращение к ней.
Затянувшаяся война без больших успехов, превратившаяся в бессмысленную бойню людей с применением варварских разрушительных средств, все больше тяготила и солдат, мечтавших вернуться к родным семействам и заняться священным крестьянским трудом, и офицеров, уставших от неопределенности и бестолковых приказов, что шли из штабов разных уровней. “В 1917-ом году уже никто на фронте не чувствовал в войне веяния Божьей благодати. Зато безумием ее ощущали все, открыто связывая к тому же это безумие с глупостью и бессилием власти” [7, с. 305]. Все роковые ошибки в ведении войны, совершенные правительственными кругами сознательно или бессознательно, не только обесценили ее духовное значение в широких массах русского народа, но и разложили последний идейно и нравственно, подготовив и сделав возможными Февральскую революцию, а затем и Октябрьский переворот 1917 года. Данные обстоятельства не могли не сказаться на особом характере этической рефлексии Степуна, сложным образом соединившей в себе историософскую глубину жизненных созерцаний, резонирующий морализм русского интеллигента, что навсегда поглощен прошлым и живет им как настоящим, с самой беспощадной критикой любой моралистической дидактики, от чьего бы имени та ни выступала и в какие бы благопристойные одежды ни рядилась.