Найти в Дзене
Татьяна Альбрехт

Оболганный Ренессанс. О «безбожии» и «безнравственности» эпохи Возрождения

«Пико: Дозволено ли слегка подтрунить над вами, почтеннейший Анджело, или вы в этом усмотрите обиду? Если бы вы могли видеть выражение своего лица! Пойдите, поглядите на себя в зеркало! Вид у вас такой печальный, словно вы сами принадлежите к «плакальщикам», к партии «плакальщиков». Великие боги! Вот так политическая партия, нечего сказать!.. Что я сделал, когда уговорил Лоренцо призвать брата Джироламо во Флоренцию? Я наделил наш город великим человеком — клянусь Юпитером! — чем и горжусь! Лоренцо, я уверен, первый признателен мне за это. Если первоначально он привлекал к себе внимание немногих просвещенных людей и любителей красноречия, то позднее к нему воспылали люди низшего звания, на умы которых его скорбное провидение, вдохновенное его суждение о делах земных оказывают волшебное действие. Монахи избрали его своим приором, и он превратил монастырь святого Марка в прибежище святости. Трактаты, которые он пишет, читаются всюду. Его личность служит предметом нескончаемых разговоров. Наряду с Лоренцо де Медичи он самый знаменитый, самый великий человек всей Флоренции. А я слежу за всем этим с радостным удовлетворением!

Полициано: Ладно, князь… Я, сдается мне, хорошо известен Флоренции как полная противоположность хмурому чудаку. Предположите, что все мои слова были внушены мне единственно завистью, что удовольствие ваше, которого я не могу ни постичь, ни разделить, возбуждает во мне досаду. Ибо я готов признать, что решительно ничего не понимаю во всем том, что сейчас происходит. Я часто благодарил богов за то, что они соизволили даровать мне жизнь в пору зари и обновления, прекрасную, пленительную, как раннее утро. Мир пробуждается с улыбкой и с легким вздохом, подобный распускающемуся цветку, тянется всем существом своим навстречу лучам восходящего солнца. Тусклые призраки со впалыми очами, уродливые, жестокие предрассудки, в продолжение томительно долгой ночи устрашавшие человечество, рассеиваются бесследно. Все обновилось. Нам открываются необозримые, манящие просторы наук — и позабытых, и ранее неведомых. Земля в муках дарует нам, счастливым смертным, сокровища красоты, сотворенные древними. Личность, просвещенная, освобожденная, наслаждается своеобразием, ей одной присущим. Громкие деяния, совершенные людьми сильными и не знающими угрызений совести, венчаются славой. Искусство шествует по земле, скинув с себя все узы и покровы, и нет предмета, которому оно не придало бы благородства. А человечество, приобщенное к тому божеству, что дарит нас опьянением, в праздничном шествии следует за искусством, и в ликовании людском воплощается служение красоте и жизни. Что же вдруг произошло? Что случилось? Человек, один-единственный человек, слишком безобразный и неуклюжий, чтобы принять участие в радостной пляске, хилый, озлобленный, неблагодарный, встает и возражает против этого божественного состояния. Мало того, его полное яда воодушевление оказывает действие настолько сильное, что толпа, принимающая участие в шествии, редеет, и вокруг него сплачивается множество отступников, которые поднимают неистовый шум, словно он проповедует нечто небывалое, нечто разительное по своей новизне. А что он вещает? Что источает все его существо? Нравственность!.. Нравственность — это ведь самое ветхое, самое что ни на есть преодоленное, самое скучное, до конца разгаданное! Нравственность смешна! Нравственность невозможна! Разве это не так? Разве это, по-вашему, не так? Говорите, синьор! Что вы мне ответите?

Пико: Ничего. Пока ничего, почтеннейший Анджело. Я хочу молча еще раз прочувствовать всю прелесть ваших слов. Как прекрасно вы сказали о нашем времени! «Подобно распускающемуся цветку»... Настоятельно прошу вас — создайте из этого что-нибудь... Претворите это в стихи...

Джованни: Ты должен ответить, Пико, иначе тебе придется признать себя побежденным.

Пико: Ответить? Охотно. Но мне кажется, я уже предлагал вопрос: подлинно ли мы живем в эпоху, когда предрассудков более не существует? И если это в самом деле так — что же, неужели этому отсутствию предрассудков положен предел? Неужели свободомыслию предстоит превратиться в религию, безнравственности — стать одной из разновидностей фанатизма? Я это отвергаю!.. Если нравственность стала невозможна, если она стала смешна — ну что ж! Так как во Флоренции опаснее всего выказать себя смешным, я склонен того, кто даже этой опасности не устрашился, считать храбрейшим из храбрых. Такое бесстрашие должно, по меньшей мере, повергнуть в изумление. А тот, кому удается повергнуть Флоренцию в изумление, тем самым наполовину уже покорил ее... Ах, дорогие мои, с тех пор как упразднили совесть, грех утратил значительную долю своей привлекательности! Оглянитесь вокруг: все дозволено, ничто уже не является позорным; нет такого злодейства, от которого у нас волосы еще становились бы дыбом. Нынче мир кишмя кишит людьми, которые отрицают Бога, утверждают, что Иисус Христос творил чудеса при помощи созвездий… Но кто доныне дерзал восставать против искусства и красоты? Мои речи кажутся вам кощунственными? Поймите меня: я весьма одобряю тех, кто защищал красоту, покуда она была делом немногих, а нравственность тупо, в никем не оспариваемом могуществе своем, восседала на троне. Но с тех пор, как о красоте горланят на всех перекрестках, добродетель начинает повышаться в цене. Позвольте, почтеннейший Анджело, шепнуть вам на ухо презанятную маленькую новость: нравственность вновь стала возможна…».

Томас Манн. «Фьоренца».

Томас Манн в начале своей писательской карьеры (примерно 1901-1904 годы)
Томас Манн в начале своей писательской карьеры (примерно 1901-1904 годы)

Я всегда с удовольствием читала эту новеллу. Меня увлекал сюжет, герои, их споры и противостояния, их страсти. Мне очень нравился приведенный выше разговор, как и другие беседы в ней. Остроумно, тонко, изящно…

Но недавно, перечитав, для какой-то утилитарной цели, подумала вдруг: какое упрощение, какая мальчишески пылкая и необдуманная примитивизация эпохи, героев, сути их спора, сущности конфликта Савонаролы с Медичи и папской курией.

Да с чего же взял автор, что в эпоху Ренессанса именно так – примитивно и грубо думали о вопросах нравственности и веры? И кто – не кожевник или гончар, а Полициано – глава флорентийской Платоновской академии, знаток греческой философии, один из первых переводчиков Платона в Европе!

Откуда в авторе такое высокомерие по отношению к своим героям, к эпохе?

Представление о Возрождении, как об эпохе атеистической, безнравственной, отбросившей самые понятия о морали, по-моему, глубоко ошибочно.

Ренессанс, как никакая другая эпоха, был одержим вопросами нравственности, вопросами веры и Спасения.

Дуччо ди Буонисенья. Явление Христа апостолам
Дуччо ди Буонисенья. Явление Христа апостолам

Он начался с того, что стройная концепция и догма, предлагаемая Церковью в ответ на эти вопросы, начала трещать по всем швам и разваливаться.

Строгая схема, пригодная для закрытого, жестко иерархичного мира, в котором лишь немногим открыт доступ к знаниям, книгам, самой возможности анализировать и сопоставлять достижения человеческого разума, начла рассыпаться, когда в Европу проникла арабская философская мысль и наука, арабские переводчики напомнили европейцам забытых античных мыслителей, когда знания о реальном мире за пределами Европы перестали укладываться в стройную схему, когда Церковь, в светской суете, в борьбе за власть с императорами, с Константинополем, потом между своими иерархами пропустила момент, в который еще возможно было на фундаменте старого здания веро-знания построить новое, более соответствующее усложнившейся картине мира.

А поскольку этого не было сделано, люди сами начали искать ответы на вопросы. Тем более, у них появилась возможность убедиться, что люди во все времена, веря любых богов или не веря в них вовсе, терзались такими же вопросами, искали те же ответы.

Микеланджело. Искушение Евы и Изгнание из Эдема
Микеланджело. Искушение Евы и Изгнание из Эдема

Манн говорит о Ренессансной вседозволенности, об отсутствии рамок и безмерности преступлений.

Но разве сам разговор о мере и безмерности преступлений не свидетельствует об осознании преступности, о чувстве вины, о понимании греха?

Неужели в Средневековье меньше грешили и были не столь же жестоки?

Отнюдь. Но когда Симон де Монфор спросил папского легата Амальрика, как ему во время штурма альбигойского Безье отделить «агнцев от козлищ», прелат ответил; «Убивайте всех. Господь узнает своих». Де Монфору хватило этого ответа, чтобы, не терзаясь сомнениями и угрызениями совести, вырезать все население Безье. То же самое было в Каркассоне, в Константинополе – одной из столиц христианского мира, где крестоносцы, при штурме в 1204 году устроили бойню, во взятом во время Первого Крестового похода Иерусалиме...

А разве менее чудовищна Верденская резня, устроенная Карлом Великим в ответ на очередной бунт саксов?

Но ведь Карл Великий не был безнравственным атеистом, как и Симон де Монфор, Танкред и Готфрид Бульонский.

Разве не истовая вера (помимо, конечно, жажды наживы и славы) вела крестоносцев в чужие земли?

Разве те, кто громил катаров, не полагали, что спасают души заблудших, как и Карл Великий разве не верил искренне, что в преддверии миллениума лучше погубить тысячи жизней, спасая при этом тысячи душ, чем наоборот?

То, что они творили, укладывалось в их картину мира, не осуждалось, напротив, даже поощрялось Церковью. И они были спокойны.

Вся литература Средневековья, особенно Высокого, пронизана этой странной жуткой дихотомией – пламенной верой и полным пренебрежением к жизни, уверенностью, что убийство тех, кто не разделяет твоей веры, не только не грех, но даже благо.

Резня в Иерусалиме и кровавая река, вытекающая из городских ворот (миниатюра, XIII век)
Резня в Иерусалиме и кровавая река, вытекающая из городских ворот (миниатюра, XIII век)

А в эпоху Ренессанса…

Да разве мог бы шекспировский «Макбет» появиться в другое время? Разве интересны были бы тем же крестоносцам или завсегдатаем турниров где-нибудь при дворе Гильома Аквитанского терзания преступного государя?

Да и сама коллизия. Случись все в реальности так, как описано у Шекспира, узурпатор был бы разорван на куски, не процарствовав и месяца. Никакие соображения о верности, долге, благе государства, не удержали бы родственников Дункана от личной мести, на которую те имели полное право. Кровная месть была обыденностью, распри между кланами – скучной повседневностью. И с этой точки зрения все перипетии сюжета выглядят абсолютно надуманными.

Да и сам Макбет – исключительно ренессансный герой. Он сомневается, он сознает свою преступность, он понимает, что переступил все возможные грани, думает: «Можно ли?». А потом словно испытывает, до какого предела он может дойти, какую степень падения может простить ему Бог.

Или Гамлет.

Смысл его трагедии, его душевного разлома остался бы темен для публики и во времена Харальда Сурового, и в эпоху Вальдемара Великого. Потомки викингов, воспитанные на сагах королевского цикла, просто не поняли бы, чего он так медлит и терзается, подумали бы: «Слабак! Размазня! Недостоин быть королем!».

Ведь в королевских сагах сплошь и рядом – нарушения клятв, убийства отцов, детей, кровавые распри в семье. Это опять-таки обыденность. И над всем этим – суровый закон мести, с которым безуспешно пыталась бороться Церковь.

Реальный Гамлет устроил бы кровавую баню дяде, подпалил бы пиршественный зал по примеру Гудрун из эпоса о Гьюкунгах, встал бы во главе дружины и погнал Фортинбраса так, что у того только пятки сверкали. Там не было бы места сомнениям: лжет призрак или говорит правду, имею ли я право мстить. И вся великая глубина монолога «Быть или не быть?» звучала бы абсолютной абракадаброй для какого-нибудь Олафа Святого или Генриха V Плантагенета.

Эжен Делакруа. Гамлет и Призрак
Эжен Делакруа. Гамлет и Призрак

Как это ни парадоксально, но именно в «безнравственном» Ренессансе стали звучать такие вопросы, подниматься такие темы.

Вообще, что существенно отличало тех же политиков Возрождения от сегодняшних, например: они был честнее с самими собой и с публикой. Они не прикрывались «демократическими идеалами», «общечеловеческими ценностями», «борьбой за права и свободы человека».

Они говорили прямо: «Я делаю так, потому что мне так удобно, нужно, выгодно. Я знаю, что я не прав с точки зрения морали. Но я это сделаю».

Ведь тот же Чезаре Борджа, его отец папа Александр VI, Генрих VIII Тюдор, Лоренцо Медичи, Сфорца и другие – они прекрасно знали, что они – преступники, что они переступили существующие нормы морали и закона, они не пытались прикидываться невинными и оправдывать свои деяния какими-то бессмысленными абстракциями, как сегодня.

Почему вообще стал возможен труд Макиавелли «Государь»?

Да потому что сам Никколо, Чезаре и все вокруг прекрасно сознавали те безумные вилы, в которых они существуют – вилы между величием деяний Борджиа, его несомненными талантами, пользой, которую он приносил своими действиями папской курии (а может и Италии в целом, это уже тема для другого диспута) и чудовищностью его преступлений.

Потому и возникла необходимость в оправдании. Хотя Макиавелли был слишком умен, чтобы не понимать: с точки зрения нравственности, с точки зрения христианства оправданий Чезаре быть не может.

«Портрет дворянина» работы Альтобелло Мелоне, 1500-1524. Предполагаемый портрет Чезаре Борджиа
«Портрет дворянина» работы Альтобелло Мелоне, 1500-1524. Предполагаемый портрет Чезаре Борджиа

А вера…

Да откуда же взялся миф об атеистическом Ренессансе?

Возрождение, по-моему, как никакая другая эпоха, была одержима вопросами веры и Спасения, просто стала искать ответы на них вне рамок Церкви. Ведь именно Ренессанс породил Реформацию, и возможна она была исключительно в эту эпоху. Реформация в рамках Средневековья – такой же оксюморон, как «живой труп».

Ведь что такое протестантизм? Откуда он взялся?

Отнюдь не из стремления «упростить» или «подогнать» веру под примитивные чаяния толпы. Он был порожден все теми же «вилами»: чудовищным расхождением между доктриной Церкви и деяниями ее прелатов, между содержанием Священного Писания и реальной жизнью христианского общества, между сложной, бессмысленной, лицемерной казуистикой церковных иерархов в ответ на вопросы о грехе, вине, наказании и Спасении и глубинным пониманием паствы, что есть грех и вина.

В какой-то из своих работ Люсьен Февр дал прекрасную характеристику протестантизма:

«Благодаря факторам, экономическим, политическим и социальным, которые часто рассматривались вместе, целый класс людей одновременно завоевал, приобретая богатство, свое место под солнцем, потеснив знать. Далеко не везде и не всегда то были авантюристы без устоев, выскочки, в одну ночь вознесшиеся из небытия. Среди буржуа имелись люди серьезные, сторонники твердых моральных правил, которые, несомненно, не были связаны ни с социальным лицемерием, ни с фарисейской ложной стыдливостью, ни с суровостью фасада и внешности, ни с чем, что, как правило, вызывает инстинктивную ненависть; но их строгий реализм не существовал отдельно ни от глубоко чувства долга, ни от страстной нужды в религиозной определенности. Эта торговая буржуазия, которая знала, как Одиссей, обычаи многих людей, постигла на своем опыте, насколько могут меняться оценки чего-либо; для этой буржуазии мантии и должности создавали твердую иерархию. Наконец, у тех, кто занимался требующими точности ремеслами с тонкой и развитой техникой, обострился практический дух, склонный к изящным и простым решениям; им, соответственно, требовалась ясная религия, разумная и в меру гуманная, которая была бы для них столь же светом, сколько опорой».

По-моему, очень точно сказано. Людям нужна была религиозная определенность, нужна была уверенность в том, что можно, что нельзя, на каких основах строить жизнь, воспитывать детей, а не бесконечное усложнение церковных ритуалов, увеличение пышности покаянных процессий и богатства даров, не индульгенции, выглядевшие насмешкой над самой сутью веры.

Микеланджело. Пьета. 1499 год
Микеланджело. Пьета. 1499 год

И эта жажда определенности прекрасно сочеталась с пониманием сложности мира, с новой картиной мироздания, в которой Земля вдруг перестала быть центром, а помимо Старого Света обнаружились новые миры, столь же древние, как Европа и Ближний Восток, но ничего не знающие о Христе и дьяволе.

В сознании ренессансного человека вольнодумство прекрасно уживалось с глубиной веры. Ведь оно означает не пошлость неверия, отрицания, а дерзость мыслить, задавать вопросы, сомневаться - в нюансах, частностях, деталях, оттенках, но не основах.

Даже столь дерзостные умы, как Пико делла Мирандолоа, не пытались ниспровергать религию, они всего лишь спорили с Церковью за право учить и навязывать видение мира.

А великолепный Франциск I Валуа, вольнодумец, интеллектуал, был глубоко оскорблен, когда какой-то провокатор подбросил ему под дверь спальни листовку, хулящую мессу. Ибо это было покушение на основы, выпад против его личной веры.

И только в эпоху Ренессанса могла появиться такая личность, как Савонарола. Средневековое благочестие было публичным, во многом ритуальным. Светские братства, коллективные покаяния, массовые проявления религиозного чувства, нередко истерические, монашество с его строгой аскезой и круговой порукой. Очень мало возможности для проявления личного отношения к Богу, для собственного благочестия, не предполагающего уход от мира. Да и церковь индивидуализма не поощряла, говорила о коллективной ответственности общины верующих.

Савонарола же призывает к иному. Ему нужны были не громкие покаяния, умерщвление плоти, уход от мира (хоть он и не препятствовал молодым флорентийцам из знатных семей принимать монашество). Он призывал совсем к другому - к ежедневной будничной праведности, к повседневному благочестию, к соблюдению заветов как образу жизни. Именно эта мысль пронизывает его «Искусство умирать»:

«Никто не знает своего часа, потому надо быть готовым всегда, надо так жить, чтобы в любую минуту без страха предстать перед Ним, перед Его судом».

В этом была суть его спора с тираном Флоренции.

«Плачущий Гераклит и смеющийся Демокрит». Фреска работы Донато Браманте
«Плачущий Гераклит и смеющийся Демокрит». Фреска работы Донато Браманте

Смешно брата Джироламо, интеллектуала, ценителя поэзии, друга Ботичелли и Пико делла Мирандолы, спасителя великолепной коллекции редчайших рукописей и произведений искусств, собранной тремя поколениями Медичи, изображать мракобесом, отвергающим искусства и науки, красоту и радость.

Савонарола бунтовал не против искусства, а против того, чтобы воспевать грязь и порок с помощью искусства, отвергал не сами картины или поэмы, а то, что они прославляют разврат и вседозволенность. Он знал великую силу искусства и ратовал за то, чтобы художник оставался, прежде всего, человеком, живущим по заветам Евангелия. Именно этим объясняется успех его проповедей, его костров тщеславия. И дело совсем не в том, чтобы не рисовать Мадонну с блудниц, как пишет Манн в той же «Фьоренце», дело в том, чтобы всегда понимать различия между ними, не ставить на одну доску.

В этом отношении настоятель Сан-Марко, как ни странно, сближается с Петронием Арбитром мыслью о тождестве добродетели и красоты. Искусство служит Богу – отцу красоты, источнику нравственности, следовательно, не может воспевать грязь, разврат, порок и зло.

«Витрувианский человек» Леонардо да Винчи
«Витрувианский человек» Леонардо да Винчи

Суть Ренессанса не в слепой попытке возвращения к античности, как к некоему «золотому веку». Зачем же считать людей той эпохи столь глупыми, не понимавшими, что никакого «золотого века» не было, его в принципе не бывает в человеческой истории с тех пор, как люди были изгнаны из Эдема?

Суть Ренессанса была в том, чтобы с помощью античной мудрости, опыта, накопленного предками, с помощью научных достижений, великих произведений искусства, великих актов веры и глубин мысли попытаться найти дорогу. Потому что люди чувствовали: они забрели куда-то не туда, как писал Лев Николаевич, «мир завалился» и нужно его как-то исправлять, словно опасно накренившийся корабль.

Ведь эпидемия Черной смерти, Столетняя война, феодальные смуты во многих государствах, раскол папской курии и неприкрытая порочность прелатов, вынужденный уход с Востока, голод, смуты – все это не могло не пугать, не создавать ощущения «конца времен».

И религия была отнюдь не последним фактором этого движения. Иначе откуда же Реформация, ее небывалый успех?

Бурный, неистовый, жадный, увлекающийся – Ренессанс не знал меры ни в чем. Восторг и ужас человека перед осознанием своей значимости, своего места в мире, гораздо более высокого, чем полагали мыслители Средневековья, его растерянность и желание снова обрести утраченную гармонию бытия – вот его сущность. Отсюда его извращения, его перегибы, сочетания несочетаемого, вершины и бездны.

И очень странно всегда читать, когда писатели последующих веков «с высоты» своего времени упрощают, примитивизируют Ренессанс, его достижения, его поиски и проклятые вопросы.

Может быть потому, что нам – таким спокойным, рациональным, любящим комфорт – самим страшно задавать их, искать на них ответы?

Сандро Боттичелли. Мистическое Рождество
Сандро Боттичелли. Мистическое Рождество