Найти тему

Страшные истории

Грохот вырвал меня из сна. Какое-то мерзкое телотрясение.

Что-то случилось, пока я спал. Немыслимое. Непоправимое.

Гремела улица.

Я слышал, как трещат, расседаясь, стены, но у меня в комнате все было в порядке.

Кроме угла и входной двери.

Я хотел посмотреть туда, но шея запретила, не поворачивалась.

Ноги потянули меня к окну. Я жаждал прижаться лбом к прохладному стеклу, но колено упёрлось в батарею.

Упрямое тело!

Выглянул осторожно и сразу увидел её.

Она ползла прямиком по проезжей части, гигантская, неуклюжая, ломала деревья и переворачивала машины. Бинты, которыми стянул её врач, размотались, наружу лезла парша, скобки и нитки. Они настигали зазевавшихся прохожих, собак, коляски, цеплялись за трамваи и автобусы, пеленали их, спутывали, рвали из стороны в сторону, но не мешали ей ползти. Огромная, она заполонила весь проспект.

Хрясь! — с диким звуком лопнул один из ногтей, он вонзился в асфальт, зацепился, замедляя её неуклонное движение, палец вывернулся, она ползла вперёд, рискуя вырвать его из сустава.

И тут я закричал.

У неё не было глаз, но мы посмотрели друг друга. Она рванула вперёд с утроенной скоростью.

Наконец у меня расклинило шею. Я обернулся на дверь — предательница, сука, слезы кипели у меня в глазах. Дверь была распахнута, сквозь щель трепетал сквозняк и убегала моя рука.

Хилая, в пигментных пятнах и бубонах подступающей чёрной хвори, с облезающими лоскутами плоти, гниющей кожей, она висела до пола, цеплялась за плечо, но сбегала, неверная любовница, шлангом скользила через комнату и исчезала в подъезде.

Я считал ступени, отбивая ритм пятками в полосатых носках. Я дышал в пакет. Тот вонял лежалыми наггетсами.

Врёшь, не уйдёшь!

У подъезда, держа сумчатые подбородки в руках, сидели старухи. Я выскользнул в дверь, стараясь не издать ни звука, но все трое, как по сигналу, подняли на меня глаза. Те блестели пробками из-под лимонада.

— Ты надел шарфик? — открыла рот, заросший волосатыми бородавками, та, что сидела у самого подъезда.

— Ты меня обидел, — у второй все время капало из-под юбки, она говорила, что прячет там котика.

— Я ждала тебя на ужин, — все трое разом вытащили спицы. И помчали за мной.

Я выскочил на улицу и на мгновение растерялся. Рука лежала кольцами, сбивала со следа. Куда уползла ладонь? На север? Там железнодорожный переезд, она может отсечь себя поездом. Вернулась к доктору? Тогда мне налево и в порт.

Я зазевался.

Старухи набросились все разом, они втыкали спицы и оставляли их в ранах, кромсали дерьмовое моё, разваливающееся тело. Дьявол, как больно!

Я упал. Меня окружили. Из-за спин старух ковыляли другие жильцы нашего дома, у соседа сверху вместе головы торчал гнилой скворечник, у парня из булочной вместо рук — щипцы для хлеба, одноклассник вонзил в меня ржавые шприцы, торчавшие из пасти. Что вы делаете? Что вы делаете?

Они запихивали пальцы мне в рот, искали там что-то, вырвали ключи моих зубов и открыли ими подвал, старухи распороли грудь и принялся там ковыряться, они доставали из неё пластиковые комки, перетянутые аптекарскими резинками, я смутно видел, как они их потрошили, приговаривая:

— Пенсия, пенсия…

Потом они разошлись. С неба сыпала серая перхоть. На козырьке почты сидели воробьи.

Рука вернулась, висела надо мной, огромная, как самолёт.

— Домой, — попросил я, и она унесла спать.
Грохот вырвал меня из сна. Какое-то мерзкое телотрясение. Что-то случилось, пока я спал. Немыслимое. Непоправимое. Гремела улица. Я слышал, как трещат, расседаясь, стены, но у меня в комнате все было в порядке. Кроме угла и входной двери. Я хотел посмотреть туда, но шея запретила, не поворачивалась. Ноги потянули меня к окну. Я жаждал прижаться лбом к прохладному стеклу, но колено упёрлось в батарею. Упрямое тело! Выглянул осторожно и сразу увидел её. Она ползла прямиком по проезжей части, гигантская, неуклюжая, ломала деревья и переворачивала машины. Бинты, которыми стянул её врач, размотались, наружу лезла парша, скобки и нитки. Они настигали зазевавшихся прохожих, собак, коляски, цеплялись за трамваи и автобусы, пеленали их, спутывали, рвали из стороны в сторону, но не мешали ей ползти. Огромная, она заполонила весь проспект. Хрясь! — с диким звуком лопнул один из ногтей, он вонзился в асфальт, зацепился, замедляя её неуклонное движение, палец вывернулся, она ползла вперёд, рискуя вырвать его из сустава. И тут я закричал. У неё не было глаз, но мы посмотрели друг друга. Она рванула вперёд с утроенной скоростью. Наконец у меня расклинило шею. Я обернулся на дверь — предательница, сука, слезы кипели у меня в глазах. Дверь была распахнута, сквозь щель трепетал сквозняк и убегала моя рука. Хилая, в пигментных пятнах и бубонах подступающей чёрной хвори, с облезающими лоскутами плоти, гниющей кожей, она висела до пола, цеплялась за плечо, но сбегала, неверная любовница, шлангом скользила через комнату и исчезала в подъезде. Я считал ступени, отбивая ритм пятками в полосатых носках. Я дышал в пакет. Тот вонял лежалыми наггетсами. Врёшь, не уйдёшь! У подъезда, держа сумчатые подбородки в руках, сидели старухи. Я выскользнул в дверь, стараясь не издать ни звука, но все трое, как по сигналу, подняли на меня глаза. Те блестели пробками из-под лимонада. — Ты надел шарфик? — открыла рот, заросший волосатыми бородавками, та, что сидела у самого подъезда. — Ты меня обидел, — у второй все время капало из-под юбки, она говорила, что прячет там котика. — Я ждала тебя на ужин, — все трое разом вытащили спицы. И помчали за мной. Я выскочил на улицу и на мгновение растерялся. Рука лежала кольцами, сбивала со следа. Куда уползла ладонь? На север? Там железнодорожный переезд, она может отсечь себя поездом. Вернулась к доктору? Тогда мне налево и в порт. Я зазевался. Старухи набросились все разом, они втыкали спицы и оставляли их в ранах, кромсали дерьмовое моё, разваливающееся тело. Дьявол, как больно! Я упал. Меня окружили. Из-за спин старух ковыляли другие жильцы нашего дома, у соседа сверху вместе головы торчал гнилой скворечник, у парня из булочной вместо рук — щипцы для хлеба, одноклассник вонзил в меня ржавые шприцы, торчавшие из пасти. Что вы делаете? Что вы делаете? Они запихивали пальцы мне в рот, искали там что-то, вырвали ключи моих зубов и открыли ими подвал, старухи распороли грудь и принялся там ковыряться, они доставали из неё пластиковые комки, перетянутые аптекарскими резинками, я смутно видел, как они их потрошили, приговаривая: — Пенсия, пенсия… Потом они разошлись. С неба сыпала серая перхоть. На козырьке почты сидели воробьи. Рука вернулась, висела надо мной, огромная, как самолёт. — Домой, — попросил я, и она унесла спать.
— Расскажи мне сказку!

Прежде никто из детей о таком бы не попросил. Она ещё помнила времена, когда отношение к сказкам было почтительным. Матери не брали цветные книжки и не развлекали малолетних зевак, будущих лентяев и лоботрясов дурацкими историйками, а бабушки не качали головой, жалуясь на чрезмерную жестокость современных сказок. Раньше их рассказывали исключительно взрослые — и совсем не ради веселья; сказки были предостережением об опасности, самой настоящей. Никто не ставил под сомнение существование чуда: вопрос заключался лишь в его проявлениях.

Этот ребёнок ждёт сказку? Что ж, он получит сказку.

— Какую тебе сказку рассказать, милок? — шамкая совсем не беззубым ртом, спрашивает старушка. Вылитая фея-крёстная: в разноцветном атласном наряде, причудливом и странном, похожем на театральный костюм. А что это маячит у неё за спиной? Облако блёсток? Или, может быть, два бабочкиных или стрекозиных крыла?

— Про лису хочу! — хитро и одновременно ультимативно заявляет мальчишка, подбирая под себя ноги.

Ну что ж, про лису так про лису. Вероятно, он хочет услышать, как кот, петух, зайчик или кто там ещё из пищевых пристрастий лисы обманет рыжую негодяйку и не даст ей поесть или захватить чужое добро, будь то дом или рыбный улов. Это древний сюжет, такой же древний, как она сама. Но там, где лисица, там всегда мир переворачивается с ног на голову, там всегда есть опасность выйти не в то место, которое тебе знакомо. Лисы путают тропу, известно ли это маленькому гадёнышу? Всегда есть риск быть съеденным более умным и коварным соперником, чем ты сам.

И вот уже мир начинает переворачиваться. Сначала он просто становится не таким, и мальчик в восхищении: что может быть лучше, чем попасть в сказку! И в какую сказку! Вот эти толстые деревянные стены, похоже, хорошо держат тепло, иначе отчего тут так жарко, в январские-то морозы? А вот отчего: белоснежная гигантская печка с причудливым узором на торце греет дом и тех, кто на ней спит!

Мальчишка озирается по сторонам, не веря своему счастью. Он уже спрыгнул с кровати и попеременно трогает то висящие на стене горячие баранки, то связку лука, то лубочную скатерть-вышиванку. А сам он как был — в пижаме со знаком Бэтмена, босой и разгорячённый одеялом и предстоящим представлением.

— Жили-были котик да петушок.

Мальчик восторженно вздыхает: из дверного проёма, который раньше был просто входом в детскую, выходит мама. Вернее, не совсем мама — облик её обрёл кошачьи черты: ушки, длинные усики, кажется, даже хвост.

— Хорошо жили, дружно. Котик на охоту ходил, а петушок обед варил, хатку подметал, песни напевал.

Мама достаёт из ниоткуда рабочий портфель и, поцеловав сына в лоб, направляется к выходу и растворяется в воздухе. Мальчишка восторженно ахает, но, разумеется, не бросается ни подметать, ни готовить. Оскорбление для сказочных существ — когда не поддерживают их сказку, не принимают правила игры.

— Пошёл раз котик на охоту, а петушок запер за ним дверь и начал варить обед.

Провести линию между мальчиком и собой — вот она, граница домика. Хрупкая, но действенная волшебная защита.

— Бежит лиса, видит хатку — и к окошку!

Три стука по столешнице.

— Эй, кто тут хозяин?

Мальчик недоумённо смотрит на неё, как будто удивившись её вопросу. Похоже, он не ожидал, что от него будут требоваться какие-то действия; возможно, он и сам не понимает, какие.

— Ну, я, — неуверенно отвечает мальчишка.

Она широко улыбается, плотно сомкнув губы.

— Пусти меня в хатку свою, хозяйничек, — жалобно тянет она.

Мальчик застыл, не зная, что делать. Он не помнит сказку? Или просто не привык играть в представления? Ну, тогда он может расслабиться: игра вот-вот закончится. Дальше уже всё будет по-серьёзному.

— Ну, пусти меня, — уже не таким жалобным тоном намекает она.

Мальчик кидает на неё непонимающий взгляд, в котором ясно читается вопрос: «Что мне сейчас делать-то?» Что бы он сейчас ни сделал, важно будет только одно: он либо впустит хитрую лису к себе в дом, либо не пустит.

Ребёнок, немного посомневавшись, изображает, как открывает дверь, и тут же отшатывается: его рука в самом деле нащупывает ручку. Дверь издаёт пронзительный скрип.

В комнату врывается лютый мороз, сильнее обычного зимнего мороза раз в десять. Вьюга завывает так, как никогда не завывала вьюга настоящая.

Теперь она может улыбнуться и обнажить свою острую, лисью мордочку. Сегодня она — Лиса Патрикеевна, Лисичка-сестричка, не всегда злая, но никогда — добрая. Хитрая и коварная лесная жительница, съевшая колобка и обдурившая волка. В прошлые ночи она была Румпельштильцхеном, Бабой-ягой, Верным Иоганном, людоедом, волком, медведем, королевой-мачехой, Кощеем Бессмертным, кем только не была. Слишком много людей забыли истинные значения сказок.

А она — всего лишь та, кто помогает им вспомнить.

…впрочем, нет, конечно, это неправда. Но лисе и положено врать, не так ли?

— А лиса — цап-царап! Схватила его и понесла домой.
— Расскажи мне сказку! Прежде никто из детей о таком бы не попросил. Она ещё помнила времена, когда отношение к сказкам было почтительным. Матери не брали цветные книжки и не развлекали малолетних зевак, будущих лентяев и лоботрясов дурацкими историйками, а бабушки не качали головой, жалуясь на чрезмерную жестокость современных сказок. Раньше их рассказывали исключительно взрослые — и совсем не ради веселья; сказки были предостережением об опасности, самой настоящей. Никто не ставил под сомнение существование чуда: вопрос заключался лишь в его проявлениях. Этот ребёнок ждёт сказку? Что ж, он получит сказку. — Какую тебе сказку рассказать, милок? — шамкая совсем не беззубым ртом, спрашивает старушка. Вылитая фея-крёстная: в разноцветном атласном наряде, причудливом и странном, похожем на театральный костюм. А что это маячит у неё за спиной? Облако блёсток? Или, может быть, два бабочкиных или стрекозиных крыла? — Про лису хочу! — хитро и одновременно ультимативно заявляет мальчишка, подбирая под себя ноги. Ну что ж, про лису так про лису. Вероятно, он хочет услышать, как кот, петух, зайчик или кто там ещё из пищевых пристрастий лисы обманет рыжую негодяйку и не даст ей поесть или захватить чужое добро, будь то дом или рыбный улов. Это древний сюжет, такой же древний, как она сама. Но там, где лисица, там всегда мир переворачивается с ног на голову, там всегда есть опасность выйти не в то место, которое тебе знакомо. Лисы путают тропу, известно ли это маленькому гадёнышу? Всегда есть риск быть съеденным более умным и коварным соперником, чем ты сам. И вот уже мир начинает переворачиваться. Сначала он просто становится не таким, и мальчик в восхищении: что может быть лучше, чем попасть в сказку! И в какую сказку! Вот эти толстые деревянные стены, похоже, хорошо держат тепло, иначе отчего тут так жарко, в январские-то морозы? А вот отчего: белоснежная гигантская печка с причудливым узором на торце греет дом и тех, кто на ней спит! Мальчишка озирается по сторонам, не веря своему счастью. Он уже спрыгнул с кровати и попеременно трогает то висящие на стене горячие баранки, то связку лука, то лубочную скатерть-вышиванку. А сам он как был — в пижаме со знаком Бэтмена, босой и разгорячённый одеялом и предстоящим представлением. — Жили-были котик да петушок. Мальчик восторженно вздыхает: из дверного проёма, который раньше был просто входом в детскую, выходит мама. Вернее, не совсем мама — облик её обрёл кошачьи черты: ушки, длинные усики, кажется, даже хвост. — Хорошо жили, дружно. Котик на охоту ходил, а петушок обед варил, хатку подметал, песни напевал. Мама достаёт из ниоткуда рабочий портфель и, поцеловав сына в лоб, направляется к выходу и растворяется в воздухе. Мальчишка восторженно ахает, но, разумеется, не бросается ни подметать, ни готовить. Оскорбление для сказочных существ — когда не поддерживают их сказку, не принимают правила игры. — Пошёл раз котик на охоту, а петушок запер за ним дверь и начал варить обед. Провести линию между мальчиком и собой — вот она, граница домика. Хрупкая, но действенная волшебная защита. — Бежит лиса, видит хатку — и к окошку! Три стука по столешнице. — Эй, кто тут хозяин? Мальчик недоумённо смотрит на неё, как будто удивившись её вопросу. Похоже, он не ожидал, что от него будут требоваться какие-то действия; возможно, он и сам не понимает, какие. — Ну, я, — неуверенно отвечает мальчишка. Она широко улыбается, плотно сомкнув губы. — Пусти меня в хатку свою, хозяйничек, — жалобно тянет она. Мальчик застыл, не зная, что делать. Он не помнит сказку? Или просто не привык играть в представления? Ну, тогда он может расслабиться: игра вот-вот закончится. Дальше уже всё будет по-серьёзному. — Ну, пусти меня, — уже не таким жалобным тоном намекает она. Мальчик кидает на неё непонимающий взгляд, в котором ясно читается вопрос: «Что мне сейчас делать-то?» Что бы он сейчас ни сделал, важно будет только одно: он либо впустит хитрую лису к себе в дом, либо не пустит. Ребёнок, немного посомневавшись, изображает, как открывает дверь, и тут же отшатывается: его рука в самом деле нащупывает ручку. Дверь издаёт пронзительный скрип. В комнату врывается лютый мороз, сильнее обычного зимнего мороза раз в десять. Вьюга завывает так, как никогда не завывала вьюга настоящая. Теперь она может улыбнуться и обнажить свою острую, лисью мордочку. Сегодня она — Лиса Патрикеевна, Лисичка-сестричка, не всегда злая, но никогда — добрая. Хитрая и коварная лесная жительница, съевшая колобка и обдурившая волка. В прошлые ночи она была Румпельштильцхеном, Бабой-ягой, Верным Иоганном, людоедом, волком, медведем, королевой-мачехой, Кощеем Бессмертным, кем только не была. Слишком много людей забыли истинные значения сказок. А она — всего лишь та, кто помогает им вспомнить. …впрочем, нет, конечно, это неправда. Но лисе и положено врать, не так ли? — А лиса — цап-царап! Схватила его и понесла домой.
Марк заглянул в тёмный коридор отеля через объектив фотоаппарата и сделал снимок с большой выдержкой. Смотреть получившийся кадр не стал — любил копить ожидания. В этом было что-то магическое: пролистывать отснятое за день в надежде на откровение, жемчужину в речном песке.

Он засунул под дверь обрубок поливочного шланга, найденного в груде мусора у входа. Оставив доступ лунному свету, зашагал вглубь коридора, чтобы найти стойку ресепшена и продолжить осмотр.

Если кто и жил в этом заброшенном здании, то создания небольшие, хвостатые, крылатые. Далёкий шум — словно кто-то шевелился внутри стен — вероятно, был суетой мышей, а похлопывание в маленькие ладоши — паникой их летучих собратьев. И, несомненно, здесь хозяйничали крохотные творения природы, копошащиеся в гнилом дереве или вьющие паутину в сырых углах.

Камера подпрыгивала на груди, фонарик робко вгрызался во тьму, но не мог проесть её насквозь или явить её пустотелую середину. Таких длинных коридоров Марк никогда прежде не встречал. И ведь не скажешь по отелю снаружи…

Он сделал ещё несколько снимков, снова с выдержкой, — воруя у темноты, но не рассматривая добычу.

Кристина осталась в номере — отравилась чем-то на ужине, а может, её настигла запоздалая курортная акклиматизация. Марк надеялся, что она спит, а не содрогается над кафелем уборной.

— Пойду к отелю, — сказал он полчаса назад.

— К какому? — Кристина приняла уже три таблетки; лицо бледное, влажное от ополаскивания. Он ничем не мог ей помочь, но всё равно чувствовал вину, собираясь уйти.

— К пустому. Рядом с нашим, в сторону мыса.

— А… На который вчера весь вечер пялился?

— Ну, не пялился.

— Иди уже. Попытаюсь поспать.

Да. Наверное, всё-таки пялился. На террасы, закрытые щитами окна, язвы фасада — сидя у бассейна и потягивая виски с колой. В сумерках заброшенный отель, возвышающийся над забором и пальмами, производил завораживающее впечатление. Ни жгучее сиртаки, ни подсветка Парфенона не могли соревноваться в притягательности с мрачной молчаливой громадой, скрипящей и шелушащейся в ночи.

Он выбрал взглядом балкончик на третьем этаже и наблюдал за чёрными прямоугольниками двери и окна, представлял, что кто-то скребёт, зовёт на помощь с той стороны, и в какой-то момент действительно услышал крик. Крик прозвучал только в его голове. Отель позвал его. Или его заложник. Такая фантазия будоражила кровь.

И вот теперь Марк внутри. В кишке бесконечного коридора. В надежде на впечатления и фотографии-откровения — ущербные, вымученные в распахнутом зрачке камеры, но уникальные и завораживающие в своей рахитичности, как все страдания человечества.

***

Слабый клинышек света погас — закрылась дверь.

Марк резко обернулся, и в тот же момент под потолком зажглись светильники. На несколько секунд он ослеп, а когда прозрел, отель изменился. Он больше не был пустым.

Его наполняли создания с картин Иеронима Босха. Легионы чудовищ: сращённые части панцирных, пресмыкающихся, ракообразных, чешуйчатых…

Коридор превратился в обеденный зал, в котором твари трапезничали кусками человечины. Алым, розовым, белым живым мясом.

Марк отступил назад, упёрся в стену или широкую колонну и, понимая, что жить ему осталось всего ничего, поднёс к лицу фотоаппарат и нажал кнопку просмотра. Если угодно, это было его последним желанием.

Монстр с головой карпа уже подбирался к нему. С острых плавников что-то густо и тошнотворно сползало, капало на пол: какие-то комки, слипшиеся клочья волос, осколки зубов.

Но увиденное на дисплее поразило Марка больше, чем развернувшийся вокруг ад. Сделанные в коридоре снимки были прекрасны.

На первом кадре благоухало поле роз: жёлтых, бордовых, белых, оранжевых. Посреди пира красок стояло пугало, вокруг которого носились бабочки. На перекрестии из палок висели не лохмотья с выцветшей шляпой, а расшитый золотом мундир и сверкающая камнями корона.

Из жабр подползающего чудовища со свистом вырвался воздух.

На следующем кадре солнце залило склоны, и свет был такой нежный и мягкий, что глаза Марка наполнились слезами. Серебро крутых серпантинов, с которых можно было восхищаться рекой, рощицей платанов и складками зелёных холмов.

Дальше — на третьем кадре — глаза ребёнка, такие голубые и глубокие, будто эти кусочки льда доставили прямо из холодильников рая.

Дальше…

Марк не успел. Плавник опустился, отрубив ему голову вместе с плечом.

***

— Иисусе…

— При чём здесь этот плотник?

— Я ведь умер?

— Ты сменил направление, Марк. Или точку зрения, как угодно.

— Почему я не могу двигаться?

— Подожди… пусть оковы привыкнут к тебе. Тогда сможешь пройтись по номеру.

— Почему я не вижу их?

— Кандалы не любят приковывать к себе лишнего внимания.

— Почему я здесь?

— Кто свернул с дороги в ад, того не испугает предостережение «Эта дорога никуда не ведёт».

***

В щите, навалившемся на провал окна, есть небольшая дырочка. Ранка. Подарок ржавчины, поглощённый обед крохотных существ. Через неё льётся свет, через неё в номер втекает внешний мир.

Разбитое, как чьи-то надежды, стекло. Острые осколки на ковре.

Слишком короткая цепь.

Он пытается дотянуться до щита, выдавить его наружу, но сломанные ногти лишь скребут по металлу.

В небе — в его фрагменте, который ограничивают бурые края отверстия, в целом мире! — играют лазурные отсветы. Наверное, это поднимается дыхание остывшей воды бассейна, подсвеченное фонарями и глазами людей.

Он слышит музыку. Он почти может уловить ритм, удары здорового сердца. Почти.

И вдруг он чувствует… взгляд. Кто-то снаружи смотрит в закрытое окно.

Кто-то…

Марк кричит.
Марк заглянул в тёмный коридор отеля через объектив фотоаппарата и сделал снимок с большой выдержкой. Смотреть получившийся кадр не стал — любил копить ожидания. В этом было что-то магическое: пролистывать отснятое за день в надежде на откровение, жемчужину в речном песке. Он засунул под дверь обрубок поливочного шланга, найденного в груде мусора у входа. Оставив доступ лунному свету, зашагал вглубь коридора, чтобы найти стойку ресепшена и продолжить осмотр. Если кто и жил в этом заброшенном здании, то создания небольшие, хвостатые, крылатые. Далёкий шум — словно кто-то шевелился внутри стен — вероятно, был суетой мышей, а похлопывание в маленькие ладоши — паникой их летучих собратьев. И, несомненно, здесь хозяйничали крохотные творения природы, копошащиеся в гнилом дереве или вьющие паутину в сырых углах. Камера подпрыгивала на груди, фонарик робко вгрызался во тьму, но не мог проесть её насквозь или явить её пустотелую середину. Таких длинных коридоров Марк никогда прежде не встречал. И ведь не скажешь по отелю снаружи… Он сделал ещё несколько снимков, снова с выдержкой, — воруя у темноты, но не рассматривая добычу. Кристина осталась в номере — отравилась чем-то на ужине, а может, её настигла запоздалая курортная акклиматизация. Марк надеялся, что она спит, а не содрогается над кафелем уборной. — Пойду к отелю, — сказал он полчаса назад. — К какому? — Кристина приняла уже три таблетки; лицо бледное, влажное от ополаскивания. Он ничем не мог ей помочь, но всё равно чувствовал вину, собираясь уйти. — К пустому. Рядом с нашим, в сторону мыса. — А… На который вчера весь вечер пялился? — Ну, не пялился. — Иди уже. Попытаюсь поспать. Да. Наверное, всё-таки пялился. На террасы, закрытые щитами окна, язвы фасада — сидя у бассейна и потягивая виски с колой. В сумерках заброшенный отель, возвышающийся над забором и пальмами, производил завораживающее впечатление. Ни жгучее сиртаки, ни подсветка Парфенона не могли соревноваться в притягательности с мрачной молчаливой громадой, скрипящей и шелушащейся в ночи. Он выбрал взглядом балкончик на третьем этаже и наблюдал за чёрными прямоугольниками двери и окна, представлял, что кто-то скребёт, зовёт на помощь с той стороны, и в какой-то момент действительно услышал крик. Крик прозвучал только в его голове. Отель позвал его. Или его заложник. Такая фантазия будоражила кровь. И вот теперь Марк внутри. В кишке бесконечного коридора. В надежде на впечатления и фотографии-откровения — ущербные, вымученные в распахнутом зрачке камеры, но уникальные и завораживающие в своей рахитичности, как все страдания человечества. *** Слабый клинышек света погас — закрылась дверь. Марк резко обернулся, и в тот же момент под потолком зажглись светильники. На несколько секунд он ослеп, а когда прозрел, отель изменился. Он больше не был пустым. Его наполняли создания с картин Иеронима Босха. Легионы чудовищ: сращённые части панцирных, пресмыкающихся, ракообразных, чешуйчатых… Коридор превратился в обеденный зал, в котором твари трапезничали кусками человечины. Алым, розовым, белым живым мясом. Марк отступил назад, упёрся в стену или широкую колонну и, понимая, что жить ему осталось всего ничего, поднёс к лицу фотоаппарат и нажал кнопку просмотра. Если угодно, это было его последним желанием. Монстр с головой карпа уже подбирался к нему. С острых плавников что-то густо и тошнотворно сползало, капало на пол: какие-то комки, слипшиеся клочья волос, осколки зубов. Но увиденное на дисплее поразило Марка больше, чем развернувшийся вокруг ад. Сделанные в коридоре снимки были прекрасны. На первом кадре благоухало поле роз: жёлтых, бордовых, белых, оранжевых. Посреди пира красок стояло пугало, вокруг которого носились бабочки. На перекрестии из палок висели не лохмотья с выцветшей шляпой, а расшитый золотом мундир и сверкающая камнями корона. Из жабр подползающего чудовища со свистом вырвался воздух. На следующем кадре солнце залило склоны, и свет был такой нежный и мягкий, что глаза Марка наполнились слезами. Серебро крутых серпантинов, с которых можно было восхищаться рекой, рощицей платанов и складками зелёных холмов. Дальше — на третьем кадре — глаза ребёнка, такие голубые и глубокие, будто эти кусочки льда доставили прямо из холодильников рая. Дальше… Марк не успел. Плавник опустился, отрубив ему голову вместе с плечом. *** — Иисусе… — При чём здесь этот плотник? — Я ведь умер? — Ты сменил направление, Марк. Или точку зрения, как угодно. — Почему я не могу двигаться? — Подожди… пусть оковы привыкнут к тебе. Тогда сможешь пройтись по номеру. — Почему я не вижу их? — Кандалы не любят приковывать к себе лишнего внимания. — Почему я здесь? — Кто свернул с дороги в ад, того не испугает предостережение «Эта дорога никуда не ведёт». *** В щите, навалившемся на провал окна, есть небольшая дырочка. Ранка. Подарок ржавчины, поглощённый обед крохотных существ. Через неё льётся свет, через неё в номер втекает внешний мир. Разбитое, как чьи-то надежды, стекло. Острые осколки на ковре. Слишком короткая цепь. Он пытается дотянуться до щита, выдавить его наружу, но сломанные ногти лишь скребут по металлу. В небе — в его фрагменте, который ограничивают бурые края отверстия, в целом мире! — играют лазурные отсветы. Наверное, это поднимается дыхание остывшей воды бассейна, подсвеченное фонарями и глазами людей. Он слышит музыку. Он почти может уловить ритм, удары здорового сердца. Почти. И вдруг он чувствует… взгляд. Кто-то снаружи смотрит в закрытое окно. Кто-то… Марк кричит.
Я умер не сразу. Наверное, поэтому я здесь. Говорю с вами. Делаю то, что делаю.

Когда-то у меня было имя, которое я забыл, и профессия. Я работал журналистом и часто летал по стране…

Вы знаете, как страшно оказаться в падающем самолёте? Сомневаюсь. Авиакатастрофы редко оставляют свидетелей.

Я летел домой. Возвращался с Курильских островов, жителей которых потрепало землетрясение. Устроившись в кресле, набрасывал черновик статьи. Места хватило не всем: в Ан-72, кроме меня и моих коллег, летели беженцы. Один мужчина устроился на табуретке. Не помню, откуда она взялась.

Три часа без происшествий. Под крыльями самолёта уже показалась земля, как вдруг я заметил, что по стеклу иллюминатора течёт маслянистая жидкость. Это заметили и другие пассажиры. Запаниковали, когда в салоне появились второй пилот и бортинженер, который открыл какую-то панель и стал возиться с лебёдкой. У него дрожали руки.

Мы все хотели знать, что происходит. «Гидравлика полетела, — ответил лётчик. — Не можем выпустить шасси. Придётся вручную». Он сказал, чтобы мы пристегнули ремни, упёрлись ногами в передние кресла и прикрыли голову руками. Сказал, что всё будет хорошо. Я сразу понял, что дело не в шасси… не только в шасси. Самолёт падал. Это было очевидно. Кто-то из беженцев начал громко рыдать.

Было очень страшно. Я перетянул себя ремнём, уткнул колени в спинку переднего сиденья и стал ждать смерти. По салону бегал мужчина, которому не досталось места. Кричал, что ему нечем пристегнуться, затем упал на колени перед какой-то женщиной и обнял её за ноги. Красивая смерть… если забыть, что ничего, кроме уродства, в ней нет.

О чём я думал, когда самолёт падал? Не только о смерти. Я думал о том, что ещё могу сделать для своего спасения. Потуже затянул ремень. Затолкал сумку под кресло, чтобы не свалилась на голову, если самолёт перевернётся на крышу. С Курил я вёз несколько банок красной икры.

Приготовления к падению не избавили от страха. По позвоночнику струился мерзкий холодок, лицо покрылось испариной. Небо больше не держало наш неуправляемый самолёт. Ан-72 валился на землю, перина высотой в тысячу метров стремительно таяла. Я хотел помолиться, но не знал ни одной молитвы, поэтому просто повторял про себя: «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…» Ещё недавно я верил, что железные птицы могут летать, и теперь ругал себя за это.

Я неотрывно смотрел в иллюминатор. Иногда в нём что-то мелькало, но мне не удавалось разобрать, что. Самолёт трясло. Он сильно накренился и падал, и падал, и падал. От крика пассажиров заложило уши. Я кричал вместе со всеми.

А потом наступила тишина. Я прижал голову к коленям, чтобы не видеть бледных испуганных лиц: страх превратил их в маски.

Пилот дотянул до аэродрома, но мы не приземлились, а упали на взлётно-посадочную полосу. За минуту до удара я поднял голову и увидел на правом крыле уродливую тень. Чёрную тварь, прилипшую к самолёту. Она…

Я услышал свист. Ремни безопасности впились в живот, и вот тогда… страх ушёл. Не знаю почему. Наверное, на него просто не осталось времени.

Ужасный удар сломал консоли крыльев и раздавил топливные баки. Задние стойки колёс проткнули салон. Одна из них оторвала меня от пола вместе с креслом. Но не убила. Рвалась обшивка. Вокруг свистели заклёпки и болты. Пилотская кабина расплющилась, металл чиркнул о бетон, как спичка о коробок, и мёртвый самолёт вспыхнул, точно факел.

Я был ещё жив, когда взорвались четыре тонны керосина. Ослепительно вспыхнуло. Меня поглотил грохот.

Когда он стих, я выбрался из обломков и пошёл вперёд. Обернулся и увидел обуглившегося мертвеца, сидящего в кресле. Я по-прежнему горел, но уже не ощущал боли. Лёг на чёрный песок и катался, пока не сбил пламя. Потом пошёл дальше. Стало темно. Отсветы пожара впитались в кромешную тьму. К моей груди приклеился расплавленный ремень безопасности, я не смог его оторвать. Стал кричать, но никто не ответил.

Я шёл.

Долгая, почти бесконечная дорога, по которой я шёл в одиночестве. Я знал, что умер, но не знал, что с этим делать. Хотелось с кем-нибудь поговорить, но у меня не было собеседника. Я думал над тем, почему обгоревший мертвец остался в кресле и не пошёл со мной. Думал, почему в мире, где каждые пять-шесть секунд успешно приземляется самолёт, в мире, где ежедневно остаются в живых более трёх миллионов пассажиров, — почему в этом мире именно я вытянул чёрную метку? Думал о перуанской школьнице — единственной выжившей после падения горящего самолёта в джунглях Амазонки. Она выбралась из обломков и девять дней шла вдоль реки, к своему спасению — стоянке рыбаков. Думал о том, куда иду я.

А потом перед глазами возникла чёрная тварь, которую я видел на крыле самолёта незадолго до удара. И другие — они мелькали в иллюминаторе, когда Ан-72 терял высоту.

Ужасные твари…

Я вижу их по сей день. Я один из них.
Я умер не сразу. Наверное, поэтому я здесь. Говорю с вами. Делаю то, что делаю. Когда-то у меня было имя, которое я забыл, и профессия. Я работал журналистом и часто летал по стране… Вы знаете, как страшно оказаться в падающем самолёте? Сомневаюсь. Авиакатастрофы редко оставляют свидетелей. Я летел домой. Возвращался с Курильских островов, жителей которых потрепало землетрясение. Устроившись в кресле, набрасывал черновик статьи. Места хватило не всем: в Ан-72, кроме меня и моих коллег, летели беженцы. Один мужчина устроился на табуретке. Не помню, откуда она взялась. Три часа без происшествий. Под крыльями самолёта уже показалась земля, как вдруг я заметил, что по стеклу иллюминатора течёт маслянистая жидкость. Это заметили и другие пассажиры. Запаниковали, когда в салоне появились второй пилот и бортинженер, который открыл какую-то панель и стал возиться с лебёдкой. У него дрожали руки. Мы все хотели знать, что происходит. «Гидравлика полетела, — ответил лётчик. — Не можем выпустить шасси. Придётся вручную». Он сказал, чтобы мы пристегнули ремни, упёрлись ногами в передние кресла и прикрыли голову руками. Сказал, что всё будет хорошо. Я сразу понял, что дело не в шасси… не только в шасси. Самолёт падал. Это было очевидно. Кто-то из беженцев начал громко рыдать. Было очень страшно. Я перетянул себя ремнём, уткнул колени в спинку переднего сиденья и стал ждать смерти. По салону бегал мужчина, которому не досталось места. Кричал, что ему нечем пристегнуться, затем упал на колени перед какой-то женщиной и обнял её за ноги. Красивая смерть… если забыть, что ничего, кроме уродства, в ней нет. О чём я думал, когда самолёт падал? Не только о смерти. Я думал о том, что ещё могу сделать для своего спасения. Потуже затянул ремень. Затолкал сумку под кресло, чтобы не свалилась на голову, если самолёт перевернётся на крышу. С Курил я вёз несколько банок красной икры. Приготовления к падению не избавили от страха. По позвоночнику струился мерзкий холодок, лицо покрылось испариной. Небо больше не держало наш неуправляемый самолёт. Ан-72 валился на землю, перина высотой в тысячу метров стремительно таяла. Я хотел помолиться, но не знал ни одной молитвы, поэтому просто повторял про себя: «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…» Ещё недавно я верил, что железные птицы могут летать, и теперь ругал себя за это. Я неотрывно смотрел в иллюминатор. Иногда в нём что-то мелькало, но мне не удавалось разобрать, что. Самолёт трясло. Он сильно накренился и падал, и падал, и падал. От крика пассажиров заложило уши. Я кричал вместе со всеми. А потом наступила тишина. Я прижал голову к коленям, чтобы не видеть бледных испуганных лиц: страх превратил их в маски. Пилот дотянул до аэродрома, но мы не приземлились, а упали на взлётно-посадочную полосу. За минуту до удара я поднял голову и увидел на правом крыле уродливую тень. Чёрную тварь, прилипшую к самолёту. Она… Я услышал свист. Ремни безопасности впились в живот, и вот тогда… страх ушёл. Не знаю почему. Наверное, на него просто не осталось времени. Ужасный удар сломал консоли крыльев и раздавил топливные баки. Задние стойки колёс проткнули салон. Одна из них оторвала меня от пола вместе с креслом. Но не убила. Рвалась обшивка. Вокруг свистели заклёпки и болты. Пилотская кабина расплющилась, металл чиркнул о бетон, как спичка о коробок, и мёртвый самолёт вспыхнул, точно факел. Я был ещё жив, когда взорвались четыре тонны керосина. Ослепительно вспыхнуло. Меня поглотил грохот. Когда он стих, я выбрался из обломков и пошёл вперёд. Обернулся и увидел обуглившегося мертвеца, сидящего в кресле. Я по-прежнему горел, но уже не ощущал боли. Лёг на чёрный песок и катался, пока не сбил пламя. Потом пошёл дальше. Стало темно. Отсветы пожара впитались в кромешную тьму. К моей груди приклеился расплавленный ремень безопасности, я не смог его оторвать. Стал кричать, но никто не ответил. Я шёл. Долгая, почти бесконечная дорога, по которой я шёл в одиночестве. Я знал, что умер, но не знал, что с этим делать. Хотелось с кем-нибудь поговорить, но у меня не было собеседника. Я думал над тем, почему обгоревший мертвец остался в кресле и не пошёл со мной. Думал, почему в мире, где каждые пять-шесть секунд успешно приземляется самолёт, в мире, где ежедневно остаются в живых более трёх миллионов пассажиров, — почему в этом мире именно я вытянул чёрную метку? Думал о перуанской школьнице — единственной выжившей после падения горящего самолёта в джунглях Амазонки. Она выбралась из обломков и девять дней шла вдоль реки, к своему спасению — стоянке рыбаков. Думал о том, куда иду я. А потом перед глазами возникла чёрная тварь, которую я видел на крыле самолёта незадолго до удара. И другие — они мелькали в иллюминаторе, когда Ан-72 терял высоту. Ужасные твари… Я вижу их по сей день. Я один из них.
-5

Кот смотрел на щель в шкафу.

Я распахнул дверцу. Рубашки висели как-то не так. Я передвинул их в угол. Кот продолжал напряжённо пялиться в сумрак шкафа. Я вынес рубашки и положил их на кровать.

Кот сидел перед открытой дверцей. Хвост его одеревенел, торчал, как палка, шерсть плавно вставала дыбом.

— Хрен с тобой! — я принёс настольную лампу и поставил её в шкафу.

Кот заныл, инфернально и жутко.

— Что, блин, там такое?

По стенке шкафа бежала едва заметная трещина. Я сходил за отвёрткой, ковырнул ею обои. Лоскут отошёл с влажным хрустом. Я увидел пятно.

Кот уже не ныл, он говорил самым стрёмным кошачьим голосом.

— Ты хочешь, чтобы я раздолбал стену?

Меня бесил его ор. Почему бы не двинуть этой меховой подушке?

— Это съёмная хата! — заорал я на кота. — Где жить будем, пушной ты придурок?

Кот сёк хвостом линолеум. Он уже разодрал его когтями на пару сантиметров вглубь.

— У-у-у, скотина, — шуганул я кота и залез в шкаф. За обоями была дыра, старая, хорошо заделанная и выровненная.

Внезапно я понял, что кот больше не орёт. Лопатками я чуял, как он сверлит мне спину взглядом. Шпатлёвка легко поддалась отвёртке. Несколько тычков, и я поддел крупный кусок и вывалил на пол. Дыра была маленькой, туда без проблем пролезала рука, но не больше. Я посветил лампой. Ничего.

— Ну, — обернулся я к коту, — и чего орал?

Мороз когтями прошёлся по коже. У меня никогда не было кота. Я медленно поставил лампу на пол. Мелкие волоски встали дыбом на руках, поднялись вдоль хребта.

Я не мог уйти. Ноги примёрзли к полу.

Я посмотрел на дыру.

Там висела эта скотина, истлевшая, высохшая в мумифицированный труп. Кто-то повесил его за шею.

Кот повернул голову. Глаза у него были огромные и очень живые.

Потом он велел мне перерезать верёвку.